Глава 1


Внутри ратуша оказалась одним высоким залом, и он был полон. Люди в балахонах стояли вдоль стен широким полукругом, десятка четыре, если не больше, и от их неподвижности казалось, что стоят они тут уже не первый день.

Горели сотни свечей, на кованых стойках и прямо на каменном полу, и пламя их вздрагивало разом при каждом воздухе, отчего по стенам ходили зеленоватые тени. Пахло воском и холодным камнем. И еще водой, что было странно для сухого зала: запах шел сырой, из глубины.

Лиц не было видно. Ни одного. Только одинаковые маски, и лишь у троих, стоявших отдельно, у дальнего конца зала, маски были иными: сложной работы, с чеканкой, и во лбу каждой сидел пятигранный изумруд.

По осанке я узнал их без труда. Старейшины.

Ко мне подошли те двое, что открывали дверь. Один нес на вытянутых руках сложенный балахон, второй маску, и маска эта тоже была не гладкой, как у прочих. Тонкая чеканка ветвями расходилась от прорезей глаз, и зеленый лак поверх серебра отливал глубиной.

Я снял пальто, отдал его в чьи-то руки и облачился. Балахон лег поверх сюртука тяжело, добротное сукно предназначалось не для маскарада. Маска села плотно, и мир сузился до двух прорезей.

Меня подвели к черте, выложенной на полу медной полосой, шагах в десяти от дверей. По ту сторону черты ждал церемониймейстер — тот, кто вёл ритуал. Балахон на нём был как у всех, но в руке он держал высокий посох с необработанным зеленым камнем в навершии. Голос из-под его маски шел глухо и оттого казался каким-то нечеловеческим.

— Кто стоит у порога? — спросил он.

Из-за моего плеча подсказали шепотом, и я повторил, ровно и внятно:

— Тот, в ком кровь изумруда.

— Чего ты ищешь во тьме? — продолжил церемониймейстер.

— Того, что было моим до меня.

Зал молчал так, что слышно было, как потрескивают фитили.

— Войди, — сказал церемониймейстер, — и стань тенью среди теней.

Я перешагнул медную полосу. Полукруг людей качнулся и сомкнулся за моей спиной без единого шороха, одним общим движением, и вот это было сделано красиво. Они явно репетировали.

— Оставь мирское за порогом, — продолжал он, ведя меня вдоль строя, и свечи словно кланялись нам по пути. — Под этим покровом нет имен. Нет лавок. Нет званий. Есть только кровь и камень.

«Нет лавок» он произнес с той же глухой торжественностью, что и остальное, но я готов был поклясться, что слово это в старинный чин вписали на этой неделе, специально к моему случаю. Кто-то из троих не отказал себе в удовольствии.

Меня остановили посреди зала. Теперь я видел то, что скрывал прежде строй: в каменном полу, в самой середине, была устроена купель, круглая, шагов пять в поперечнике, со стертыми ступенями, уходящими в воду.

Вода стояла неподвижно и была зеленой. Не зацветшей, разумеется, и зеленой не отраженным от свечей и балахонов, а своей собственной, мутной, глухой зеленью, в которую взгляд уходил на ладонь и вяз. От воды тянуло тем самым ключевым холодом, который я почуял от дверей.

Рядом с купелью, у самого края, стоял камень. Просто камень, глыба в пояс высотой, серая и грубая, ничем не тесаная, кроме одного: в верхней ее плоскости была выбрана выемка, и выемка эта формой повторяла все тот же пятигранник. Я посмотрел на него, и перстень у меня на пальце вдруг показался тяжелее.

— Клянешься ли ты, что виденное здесь умрет с тобой? — спросил церемониймейстер.

— Клянусь, — ровно ответил я.

— Клянешься не вынести за эти стены ни слова, ни знака, ни звука?

— Клянусь.

Церемониймейстер повернулся лицом к северной стене и поднял посох.

— Обращаюсь к северу, где спит первый камень.

— Слышим, — выдохнул зал, весь разом, глухим слитным звуком, от которого дрогнули огни.

— Обращаюсь к югу, где догорает последний.

— Слышим.

— Обращаюсь к востоку, откуда пришла кровь.

— Зеленое к зеленому.

— Обращаюсь к западу, куда она уйдет.

— Зеленое к зеленому.

Посох трижды ударил в камень пола, и эхо от ударов пошло гулять под сводами, теряясь где-то в темноте над свечами.

— Повторяй за мной. Я был один, — велел церемониймейстер.

— Я был один, — начал я.

— Стану гранью.

— Стану гранью, — повторял я.

— Кровь к крови, грань к грани.

— Кровь к крови, грань к грани…

— Камень помнит, — глухо отозвался зал, и на этот раз я расслышал в общем выдохе отдельные голоса: старческие и молодые, мужские и женские.

Ко мне подошли трое в масках с изумрудами. Вблизи чеканка на масках оказалась старой, частично стертой: их надевали не первое поколение. Сухонький, я узнал его по рукам, протянул ко мне ладонь, раскрытую вверх, и голос Ивана Архиповича из-под маски прозвучал почти буднично:

— Перстень.

Я снял пятигранник с пальца и положил в протянутую ладонь. Рука моя сделала это спокойно, а вот внутри у меня что-то воспротивилось всерьез. Показалось, что я отдаю частичку себя, хотя раньше я к этому кольцу никогда так не относился, часы мне были куда роднее.

Мир вокруг чуть потускнел, привычная острота восприятия маны ушла с пальца вместе с ним.

— Сойди в воду, — сказал ведущий. — И будь в ней, пока камень не вспомнит тебя.

Сапоги с меня сняли у ступеней, но остальную одежду оставили, и это должно было быть куда хуже, чем если бы я разделся. Первая же ступень обожгла ступню таким холодом, что дыхание сперло. Вторая ступень, третья.

Вода поднялась до колен, до пояса, тяжелая ткань и костюм под ней набрякли и потянули вниз. На пятой ступени дно кончилось ровной плитой, и я встал на нее по грудь в зеленой воде, лицом к камню.

Сперва это был просто холод, который можно терпеть, стиснув зубы. Но потом из глубины, от плиты под ногами, вверх по телу пошло что-то другое.

Давление, медленное и всепроникающее, будто вода принялась вжиматься в меня со всех сторон разом. Дыхание пришлось делить: короткий вдох, длинный выдох. И снова, по кругу. Зубы я сжал раньше, чем они застучали, и слышал теперь собственный пульс, редкий и гулкий, как те удары посоха.

Трое стояли над камнем. Иван Архипович держал перстень над выемкой, двое других положили ладони на глыбу по обе стороны, и втроем они читали, вполголоса, на языке, которого я не разбирал. Свечи по всему залу пригнулись в одну сторону, хотя воздух стоял.

Перстень лег в выемку. Я не увидел этого, я почувствовал: пятигранник вошел в камень, как входит ключ в замок, и давление воды на меня разом выросло вдвое. Что-то я очень сильно сомневался, что каждый потомок рода проходил тот же ритуал.

Перед глазами поплыло. Зеленая вода и зеленые огни поверх нее начали сливаться в одно медленное колесо, и я поймал себя на том, что вспоминаю ступени лестницы за спиной: пять. Пять ступеней. Если что, хотя бы две из них я смогу пройти на одних руках.

— Руку, — сказали сверху.

Я поднял правую руку из воды. Она слушалась плохо от холода и давления маны. Церемониймейстер подал короткий нож с зеленой рукоятью, лезвием ко мне.

— Крови надо немного, — произнес он более будничным тоном, подсказывая.

Я взял, примерился и провел по подушечке большого пальца. Боли почти не было, холод съел ее заранее.

— Кровь к крови, — сказал ведущий снова торжественно.

Руку вдруг будто притянуло к булыжнику где-то под перстнем. Мир качнулся.

Не зал, зал стоял на месте. Качнулось что-то во мне самом, глубже дыхания и глубже пульса, там, куда я никогда не заглядывал, потому что не знал, что туда есть дверь. Изумруд в кольце засветился, ровно и глубоко, но свет этот не отражался в воде, а уходил в нее, в мутную зелень, и вода вокруг меня начала теплеть. Начала признавать.

И почти сразу сквозь дурноту, сквозь колесо огней перед глазами, я почувствовал их.

Ниточки.

Тонкие, едва слышные, как натянутые в темноте волоски, они пробуждались одна за другой: вот здесь, шагах в десяти, у стены. Вот еще, левее. Вот сразу три, рядом, у дверей. Десятка полтора здесь, в зале, среди неподвижных балахонов, и дальше, за стенами, за заставой, за снегом, еще и еще, все тише с расстоянием, до самого края слуха.

Они ничего не давали мне и ничего не просили. Они просто были, и каждая говорила одно, без слов и без голоса: свой. Своя. Свои.

Семья, которой я никогда не видел, стояла вокруг меня в масках и дышала со мной в такт.

— Камень помнит, — сказал зал.

И я, по грудь в ледяной зеленой воде, с рассеченным пальцем, вдруг понял, что это правда.

Из воды меня выводили под руки, и я позволил: ноги ниже колен я уже не чувствовал вовсе. За спинами балахонов меня уже ждала жаровня. Меня усадили подле, стянули мокрое, растерли грубым полотном и одели в сухое и теплое.

Шерстяному костюму после такого купания скорее всего придет конец. Но это были мелочи. В руки сунули оловянную кружку с горячим сбитнем, и первые пять минут я был занят только ею.

Зал тем временем менялся. Кто-то ударил в ладоши, дважды и негромко, и по этому знаку строй распался: балахоны задвигались, загудели вполголоса, капюшоны поползли вниз, маски приспустились на грудь или, наоборот, на макушку.

Лица открывались одно за другим, и лица были самые обыкновенные: старые и молодые, усатые и бритые. У дальней стены откинули холст с длинного стола, и там неожиданно оказался настоящий фуршет: закуски самых разных видов, но по большей части сытные, что было очень кстати в начале февраля.

Ко мне подошел церемониймейстер, уже без посоха, с приспущенной маской. Под ней обнаружился немолодой человек с утомленным лицом. На раскрытой ладони он нес мой перстень.

— Ваше, Петр Алексеевич, — сказал он. — Носите. Теперь уже по всем правилам.

Пятигранник скользнул на палец, и мир вернулся: привычная острота, тонкая нить на краю восприятия, все на месте. Только теперь к этому прибавилось новое, то, что пришло из купели и никуда не делось: ниточки, ведущие к каждому потомку Смарагдовых. К моей вдруг ставшей такой огромной семье.

А дальше меня начали знакомить, и пошло почти как на том собрании, только тише и проще. Подходили по одному и по двое.

— Куницын, из Верхневолжска. Честь для всех нас, Петр Алексеевич.

— Аграфена Тарасовна. Дайте-ка на вас поглядеть… Ну, крепкий. В воде-то как, ноги свело?

— Свело, — честно сказал я.

— Значит, все по-настоящему.

— Братья Рогожины, оба сразу, чтоб вам два раза не запоминать. Мы по лесному делу. Понадобится лес, хоть корабельный, хоть строительный…

И так по кругу. Имена сыпались горохом, города за именами тоже. Из Грозова тут были те трое, кого я уже видел на встрече у Залесского. Остальные приехали, видимо, исключительно на ритуал.

Кто-то приехал с юга, кто-то с еще более далекого, чем Грозов, севера, кто-то, судя по выговору, и вовсе из-за границы. Я кивал, благодарил, повторял имена вслух, чтобы удержать хоть часть, хотя и чувствовал, что большинство все равно утекает: купель забрала больше сил, чем я готов был показать.

Из общего ряда мне запомнились двое, и запомнились именно тем, как по-разному может выглядеть одна и та же кровь.

Первый подошел, когда я допивал вторую кружку сбитня: широкий, краснолицый, лет шестидесяти, с зеленым камешком в перстне толстого купеческого золота.

— Лука Матвеич Жаров, — сказал он и сгреб мою руку обеими своими, горячими, как та же жаровня. Интересно, родственник Марка или просто однофамилец? — Из Новограда я, хлебом торгую. Ты уж прости, что на ты: я тебя, выходит, родней должен считать, а родню у нас на вы звать не заведено. — Он вдруг шмыгнул носом, совершенно по-простому. — Ты приезжай в Новоград, слышишь? Не по делам Ложи, а так. Пирогов поешь. Угощу.

— Приеду, Лука, — сказал я, и соврал в этом обещании меньше, чем ожидал сам.

Второй подошел позже, когда народ у стола уже разбился на кружки. Сухой, прямой, годам к пятидесяти, столичный по всему: по сукну и по выправке, по тому, как он остановился ровно в трех шагах, ни ближе. Зеленый камень сидел у него в булавке галстука.

— Ртищев, — сказал он с поклоном, отмеренным до градуса. — Поздравляю вас с прохождением обряда.

— Благодарю.

— Многие из присутствующих ждали его десятилетиями, — сказал он, глядя не на меня, а чуть выше моего плеча. — Некоторые, полагаю, представляли его себе несколько иначе.

— Обряды редко спрашивают, как мы их себе представляли, — сказал я.

— Совершенно верно, — согласился он без выражения, поклонился на тот же градус и отошел.

Свечи к этому часу оплыли до половины. Я стоял у жаровни, грел ладони о третью кружку и смотрел на этот гудящий, оттаявший после обряда зал.

Семья. Незнакомая, разбросанная по городам, встречающая меня кто пирогами, кто презрением, но семья. Это было очень странное ощущение.

Я прекрасно понимал, что даже с Лукой мы не то, что не близки, но и в какой-то момент можем стать противниками или даже врагами. Но нити связей, порожденные ритуалом, будто сами заставляли меня относиться к этим людям мягче и лояльнее. И это мне не нравилось.

От дальнего конца зала, неторопливо огибая кружки, ко мне направлялся Иван Архипович. Маска с изумрудом висела у него на груди, лицо было мягким и довольным, и по одному тому, как расступались перед ним люди, было ясно: неофициальная часть для меня еще не кончилась.

— Не помешаю? — Иван Архипович встал рядом со мной у жаровни и протянул к углям ладони, домашним, простым движением, будто мы с ним век грелись у одного огня. — Поздравляю, Петр Алексеевич. Искренне. Вы держались в купели лучше многих, я говорю это не из любезности: я провожал в нее людей и покрепче вас на вид. Тем более что для наследника ритуал должен быть куда сложнее, чем для обычного потомка рода.

— Благодарю. Вода и правда холодная, — отозвался я.

— Вода эта очень старая, — сказал он с удовольствием. — Старше этой ратуши. Ее, собственно, ради этой воды здесь и ставили. Но я не о воде. — Он повернулся ко мне, и мягкое лицо его сделалось неожиданно искренне торжественным. — Я о том, кем вы отсюда выйдете. Обряд пройден, кровь принята, камень вас помнит. Отныне вы полноправный наследник рода Смарагдовых. Если угодно, принц. — Он улыбнулся краешком губ. — Титул старый, полушутливый, в бумагах его нет, но между собой мы говорим именно так. Принц.

— Принц, — повторил я. — А корона, стало быть, в комплекте не идет.

— Вы схватываете на лету. — Он наклонил голову. — Именно. Наследник и глава рода, Петр Алексеевич, это разные вещи, и разницу вам следует понимать точно. Смотрите. В столице живут двое действующих глав: рода Перловых и рода Хрисолитовых. Их Грани, жемчуг и топаз, найдены давно, поколения назад, и с тех пор передаются от отца к сыну, а вместе с камнем передается все остальное: дома и капиталы, связи, вес при дворе и так далее. Их главы родились главами, понимаете? Их право никто никогда не оценивал, оно старше их самих.

— А мое право будут оценивать по всей строгости.

— Так устроено с самого начала, и не нами. Когда-то восемь семей были равны и делили между собой эти земли. С тех пор утекло много воды и еще больше крови, но одно правило род хранит как хранил: кровь и камень дают право на наследие, но главой человека делают его собственные качества. Можно иметь кровь и Грань, но остаться принцем до седых волос. Глава должен быть достоин. Это слово — не украшение, Петр Алексеевич. Это процедура.

— И как выглядит процедура?

— Инаугурация. В столице, в главной Ложе рода. Съезжаются все члены рода Смарагдовых, кто в силах приехать, и род решает голосованием: достоин ли наследник стать главой. Большинство за — и вы выходите из зала главой рода, со всем, что это слово означает.

— А если большинство против?

— Против… — Он развел ладонями над углями. — Против не бывало. Насколько мне известно. Но раз вы спрашиваете, отвечу как есть. Технически отказ рода означает, что наследник отрекается. От места и от Грани. Грань возвращается роду.

Я не мог не усмехнуться на этом моменте.

— А Грань привязана ко мне моей жизнью.

— Вы снова поняли все сами, — согласился Иван Архипович.

Вот так, среди гула голосов и запаха воска, у теплой жаровни, мне вежливо и полностью развернули ту самую игру. Ту, о которой я говорил Лавке в кабинете: игру, где меня можно будет убрать законно, с общего одобрения, при свидетелях.

Не наемник в темном переулке, ничего грязного. Зал со свечами и честное большинство. «Недостоин», и все, что останется сделать, будет уже не убийством, а исполнением воли рода.

— Впрочем, — Иван Архипович заговорил еще мягче, и по этой мягкости я понял, что мы подошли к главному, ради чего он пересек зал, — спешить с инаугурацией нет ни малейшей нужды. Скажу больше: спешить не следует. Вы человек новый, дайте себе время. Обживитесь в своем положении, заведите знакомства среди своих. Покажите себя делами. К голосованию следует приходить, когда исход его очевиден, а не любопытен. Вы меня понимаете?

— Понимаю, — сказал я. — Не торопиться.

— Не торопиться, — подтвердил он с теплотой. — Мудрые слова.

Понимал я больше, чем произнес. Наследник при перстне, но без инаугурации, был для них положением удобным и почти безопасным: не глава, голоса в столичных делах не имеет, а трогать все же нельзя. Официальный глава рода был бы хуже стократ, и не намного лучше для рода была ситуация, где после моей смерти им придется начать буквально войну за перстень.

И потому «не спешите» Ивана Архиповича было редким случаем, когда наши с ним интересы совпадали.

— Одно лишь замечу, — сказал Иван Архипович, когда я уже решил, что разговор кончен. — Тянуть без конца тоже не выйдет. Род терпелив, но у терпения есть язык: сперва станут спрашивать, отчего наследник не едет, потом начнут отвечать за него. Скажут, боится. Года три у вас есть, Петр Алексеевич, по самому щедрому счету. Лучше меньше.

— Я услышал.

— Я рад. — Он отступил на шаг и поклонился, любезно и чуть глубже, чем утром у меня в лавке: положение мое, как-никак, переменилось. — Отдыхайте, принц. Сани будут ждать вас столько, сколько понадобится.

Он отошел, а я допил остывший сбитень и подумал, что три года этот срок не только мне. Им тоже. На то, чтобы к моему приезду в столицу накопить столько власти, чтобы после моей смерти гарантированно захватить род.

Прощались со мной по чину.

— Надеюсь, вода не показалась вам слишком холодной, голубчик? — озаботилась на прощание Любовь Ильинична. — Берегите себя. Вы теперь большая ценность.

Федор Кузьмич издали наклонил голову на полвершка, что означало у него, по-видимому, крепкое рукопожатие. У дверей мне подали пальто, единственное, что не было испорчено водой, сверток с не до конца высушенным костюмом положили в сани.

К Лавке кони подошли уже на рассвете, когда небо над крышами уже отделилось от домов серой полосой. Возница все так же молча высадил меня у крыльца и уехал, вручив сверток, не дожидаясь, пока я поднимусь, и не факт, что правильно сделал: три ступеньки, которые я обычно не замечал, в это утро пришлось брать по одной, держась за перила.

Холод купели был далеко не обычным, так что я чувствовал озноб даже после почти четырех часов перед горячей жаровней. Колени гнулись со скрипом, пальцы в перчатках не чувствовались, и собственные ноги я переставлял осторожно, как чужую мебель.

Однако дверь отворилась раньше, чем я потянулся к ручке. Лавка, похоже, успела поднять ребят, когда почувствовала мое приближение. Я не мог рисковать, беря ее собой даже внутри перстня. Мало ли какие свойства имел тот ритуал, поэтому о том, что со мной было, мне лишь предстояло им рассказать.

За дверью стоял Сема, и по лицу его было понятно, что не ложился он вовсе.

— Петр Алексеевич. — Он оглядел меня сверху донизу, шагнул и просто взял под локоть, без спроса. — Вернулись… Ася! Правда пришел!

Ася сбежала по лестнице в наброшенном на голые плечи платке семиной мамы, остановилась передо мной и оглядела тем же порядком, что и Сема, сверху донизу, только медленнее.

— Живой, — сказала она.

— Живой, да. Замерз только на две жизни вперед, — ответил я.

— Кухню Хозяюшка топит как баню с часа ночи, — сказал Сема и повел меня туда, не выпуская локтя. — Как будто чуяла.





[Я и правда почувствовала, что с тобой творится, милый. И не только физически, но и энергетически. Древняя магия, этот ритуал, вот что я скажу. Древнее, возможно, даже самого Серебряного Века. Так что я несказанно рада, что ты прошел его целым и невредимым. Добро пожаловать домой.]





— Спасибо, Лад.

Да, все правильно. Вот моя семья в этом мире. А вовсе не те, к кому вели эти тонкие ниточки.

На кухне Сема усадил меня на стул и налил чаю. Придвинул хлеб и кашу, которая ждала в чугунке, укутанная в полотенце. Ася взяла мою правую руку, повернула к лампе и увидела то, что я и не думал прятать: аккуратный, уже стянувшийся порез поперек подушечки большого пальца.

— Так, — сказала она.

— Так положено, — сказал я. — Но это весь урон, Ася. Честное слово.

Она молча принесла из своей комнаты склянку и промазала порез чем-то холодным, пахнущим полынью. Перетянула чистой тряпицей и только потом спросила:

— Рассказывай. Что можно, то расскажи.

— Можно немногое. Я там поклялся молчать, и клятва эта, подозреваю, не просто для проформы. А что можно, то простое: я прошел их обряд. Теперь я у них наследник по всем правилам. Принц, как они выражаются.

Хотя мне самому это выражение было не по душе.

— Принц, — повторил Сема и посмотрел на меня поверх чашки. — Это как же понимать?

— Это как наследник без наследства, Сема.

— И слава богу, — сказала Ася. — К черту это их наследство и наследие. Спать пойдешь?

— Пойду. Посижу немного и пойду. Идите досыпайте, вы из-за меня всю ночь глаз не сомкнули. Завтра откроемся попозже.

Они ушли: Ася сразу, Сема после третьего «иди, Сема», и то, только оставив мне на столе полный чайник. Я послушал, как в коридоре затихают шаги, взял чашку и пошел в зал. Сел на табурет у прилавка.

— Лад, у меня вопрос.





[Спрашивай что хочешь, милый.]





— Выйдет так или нет, я не знаю, но может выйти, что мне придется ехать в столицу. Не в гости, надолго. Оба тамошних главы живут там безвылазно, дела рода делаются там, и если уж я в эти дела встрял, то однажды они меня туда затянут, и не факт, что быстро отпустят. Но оставлять тебя я не хочу. Так вот: ты, живое магическое здание, можешь вообще переехать как-то? В другой город?

Лавка молчала недолго, но я успел услышать, как это молчание отличается от обычного: она не подбирала слова, она решала, говорить ли.





[Могу.]





И, помолчав еще добавила:





[Раз уж ты спросил прямо, отвечу как есть, целиком. Мы с тобой об этом ни разу не говорили. Но слушай, как я устроена.]





Я поставил чашку и стал слушать.





[То, как я расту сейчас, считается внутренним расширением. Стены стоят где стояли, а я раздвигаю пространство внутри них: и твоя мастерская, и выросший зал, и кухня с библиотекой — все это растет вглубь тех стен, что видно с набережной. Но так нельзя без конца. Внутреннее расширение имеет предел, и когда я до него дорасту, придет черед обратного. Внешнего. Тогда раздвигаться будут уже сами стены. Наружу.]





— А соседи? — я невольно посмотрел в окно, где через канал темнела пекарня Матвеевых.





[А что соседи? Все дома вокруг построили после того, как я сжалась. Земля под ними не их, а моя. К тому же к тому времени, как дойдет до внешнего расширения, моя аура будет доставать далеко за их фундаменты. Накоплю силы и отодвину их. Аккуратно, целиком, вместе с погребами и жильцами. Единственное, что понадобится, это предупредить тех, кто там живет: «Ваш дом немного съедет». Больше ничего.]





— Ты так говоришь, будто уже двигала дома.





[Я так говорю, потому что это заложено в меня с постройки. Пойми одну вещь, милый. Я не придумываю себя на ходу. Хозяин строил меня сразу большой. Гораздо больше того, что ты уже видел, и вложил в меня невероятно много всего. Все мои расширения, и внутренние, и внешние, это не новые комнаты. Это старые. Я не расту. Я возвращаю себе потерянное.]





— Хорошо. А переезд? Стены, даже раздвижные, стоят на фундаменте.





[Для этого есть кое-что. Среди внешних расширений, которые во мне заложены, есть одно, в которое войдет так называемая башня смещения. В ней стоит артефакт, с которым я смогу перемещаться. Вся, целиком, из одного места в другое.]





— Перемещаться куда?





[А вот это уже твоя часть работы. Артефакту нужна привязка на том конце: маяк. Маяк ставится на месте, куда я должна прийти, и ставит его не башня, его делают руками и везут туда обычным порядком. То есть ехать в твою столицу все равно придется, милый, и ехать без меня: добраться самому, выбрать место и там его поставить. Зато потом я приду к нему сама. Маяков можно ставить сколько угодно, хоть в каждом городе империи, только не обольщайся: вещь это сложная, штучная, и делать их придется тебе.]





Я откинулся, привалившись спиной к прилавку, и какое-то время просто смотрел в полутемный зал, на полки, уходящие вглубь, дальше, чем позволял бы честный камень. Столица разом перестала быть вопросом, на который у меня нет ответа. Оставалось последнее:

— Лад. А что откроется раньше? Башня смещения или комната с якорем?





[Комната с якорем.]





— Вот и хорошо, — кивнул я. — Тогда сначала идем к якорю. Дойдем, разберемся, а после якоря будет видно: башни и столицы, все в свой черед. Потому что без тебя я никуда не поеду, Лад. Ни в какую столицу.

Лавка помолчала. Потом лампа у прилавка ожила и прибавила света, самую малость.





[Иди спать, мой дорогой. Постель я тебе согрела еще с полуночи.]





Я поднялся по лестнице, держась за перила, а потом, засыпая, слышал сквозь пол, как внизу, на другой стороне канала, открывает ставни пекарня и как первый утренний хлеб отправляется в печь.





***

Снег шел с самого утра, ровный, без ветра. Я сидел за прилавком и разбирал список конфискованных подделок, который прислал Жаров, когда колокольчик над дверью звякнул несмело, будто человек снаружи сомневался, стоит ли вообще заходить.

Вошедший был закутан по самые глаза, в неприметном тулупе из тех, что носят одинаково и мещане, и слуги на посылках. Отряхнул снег у порога, коротко огляделся и только тогда подошел к прилавку.

— Петр Алексеевич? — осторожно спросил он.

— Он самый, — отозвался я.

Мужчина достал из-за пазухи конверт без надписи и положил на прилавок ладонью вниз, будто боялся, что кто-то выхватит его через окно.

— От графа Вяземского. Велено передать в руки и дождаться ответа. И еще велено сказать: если кто спросит, вы меня в жизни не видели.

Я вскрыл конверт. Там было написано несколько строк, причём так, будто граф начал письмо на середине мысли.

«Петр Алексеевич. С моим старшим сыном Дмитрием третий день неладно, боюсь, что дело нечисто, подозреваю колдовство. Но звать ОБЛИК опасаюсь, дело очень деликатное. Прошу приехать как можно скорее».





Глава 2


Про Аглаю в этом сообщении не было ни слова, но она стояла за этой строчкой так же явственно, как если бы граф ее назвал.

— Граф ждет ответа сейчас же, — сказал посыльный. — Мне велено не задерживаться на обратный путь, пока метель не разошлась.

— Передайте, что буду завтра к полудню. Один не поеду, возьму помощников.

Посыльный кивнул, спрятал письмо обратно и, не прощаясь, вышел так же тихо, как вошел. Колокольчик качнулся ему вслед.





[Опять этот граф, милый, и снова с колдовством. У него что, других бед не бывает?]





— Бывают, наверное. Просто со мной он делится только такими.

Я поднялся в сад, где Ася перебирала пучки сушеной полыни, а Сема точил на бруске садовый нож.

— У Вяземского беда, — сказал я без предисловий. — Старший сын, Дмитрий, третий день не в себе. Завтра поедем разбираться. Граф подозревает колдовство, но заявить в ОБЛИК открыто боится, непонятно пока, почему.

Ася отложила полынь.

— С чего вдруг он подозревает колдовство? — поинтересовалась она.

— С того, что на одну семью это уже второй странный удар меньше чем за год. И за первым стояла Аглая.

Она не ответила сразу, только чуть свела брови, и я понял, что мысль эта пришла ей в голову еще до того, как она задала вопрос.

— Едем втроем, — сказал я. — Ты нужна для колдовской части, Сема для подстраховки. Выезжаем завтра к полудню.

— Понял, — сказал Сема и отложил нож.





***

Дорога за город была та же, что и летом. Я сидел, кутаясь в пальто, и смотрел на деревню, которая начала показываться за поворотом.

Летом здесь лежали вдоль обочин мертвецки пьяные тела, у колодца дрались из-за пустой бутылки. Дворы стояли разоренными настолько, что казалось, будто война прошлась.

Сейчас из труб ровно тянулся дым, кто-то скалывал лед у крыльца. Женщина в тулупе вела за руку ребенка к сельской школе, и весь этот вид был настолько обыкновенным, что на лицо сама собой выползала улыбка.

— Как будто другая деревня, — сказал Сема, глядя в окно.

— Та же самая, — ответил я. — Просто трезвая.

Поместье встретило нас так же прибрано: дорожки расчищены, ставни выкрашены заново. Ни единого следа того лета.

Граф вышел на крыльцо сам, без слуг, в накинутом на плечи пальто, и на лице у него не было ни тени прежнего хмельного морока: только усталость человека, который не спал несколько ночей подряд.

— Петр Алексеевич. Спасибо, что приехали. И вам спасибо, — он коротко поклонился Асе и Семе, — что не отказались помочь снова.

— Рассказывайте по дороге, — сказал я. — Что с сыном.

Мы пошли к дому, и граф заговорил быстро, вполголоса, будто боялся, что его услышат стены.

— Дима сам не свой. Я поначалу думал, что это просто увлечение, интрижка. Он по уши влюбился в официантку из ресторана, где часто обедает после работы. Молоденькая, лет восемнадцать, видел ее один раз, когда приходил к ним с Димой. Вроде как только к ним устроилась. Я хотел вразумить его словами, но довольно быстро стало понятно, что все куда серьезнее. Может кинуться на дверь, может просто сидеть и молчать часами, а потом рвануть так, что не удержишь. Позавчера едва не выпрыгнул в окно, я велел поставить решетки, за ночь мастера успели. Из городской квартиры я его почти силой вывез: подальше от той девицы, и чтобы жену его тревогой раньше времени не заражать, она про эту историю еще ничего не знает.

— Сейчас он как?

— Сложно сказать, — граф остановился у тяжелой двери, за которой слышался глухой стук, будто кто-то бился плечом о стену. — Он не в себе, Петр Алексеевич. Это все, что я понимаю.

Граф отпер дверь, и в ту же секунду из комнаты вылетел Дмитрий: не на нас, а мимо, к выходу, с такой скоростью, что я не успел даже отступить в сторону. На вид парню было около тридцати лет.

Сема среагировал быстрее меня: перехватил его в прыжке, развернул спиной к себе и одним движением впечатал в стену, зажав руки.





[Молодец, мой мальчик!]





— Пусти! — Дмитрий рвался всем телом, но хватка Семы не поддавалась. — Мне нужно к ней, слышишь, пусти!

— Не пущу, — сказал Сема ровно, без злобы.

Дмитрий мотал головой, бормотал что-то невнятное про какое-то имя, которое я не разобрал, смотрел мимо всех нас в стену, будто там была дверь, которую он один видел.

Сема втащил его в комнату и усадил на диван, встав над ним, чтобы было не повадно снова вскакивать. По крайней мере у молодого человека еще доставало сознательности, чтобы понять, что любая его попытка будет бессмысленна, так что он просто ушел в себя, вперившись в одну точку.

Ася подошла ближе, присела на корточки перед диваном и всмотрелась в лицо Дмитрия.

— Приворотное колдовство, — сказала она через несколько секунд, не оборачиваясь. — И тяжелое.

Я стоял чуть позади.

— Насколько тяжелое? — уточнил я.

— Сила того, кто накладывал, невысокая. Около третьего ранга. Но приворот смертельный, он его сведет в могилу через неделю-полторы, — Ася наконец обернулась. — А значит, за него заплачено годами собственной жизни, причем при таком ранге колдун заплатил лет десять, не меньше. Такую цену за баловство не платят. Тут злоба, или обида, серьезная.

Граф у двери побледнел так, что я на секунду испугался за него самого.

— В могилу? — пробормотал он.

— Да, — сказала Ася без смягчения.

Мы снова заперли Дмитрия и спустились в кабинет графа. Граф сел, но тут же снова поднялся, будто сидеть в такую минуту было выше его сил.

— Снять это можно? — спросил он прямо у Аси.

— Можно. Но тут сделать это может либо тот, кто наложил, либо колдун на два ранга выше, то есть пятого. Я четвертого, сама не справлюсь.

Она сказала это без тени смущения, и я снова отметил про себя, что лицензия в кармане давала ей очень большую уверенность. Тем более что после получения лицензии по ней Ася уже справила себе новый паспорт и теперь была уже совершенно легальным членом общества.

— Со штопором это как-то связано? — спросил граф тише.

— Связь возможна, — ответила Ася. — Но женщина, что подарила вам штопор, и тот, кто наложил приворот, точно разные люди. У нее сила была совсем другого порядка.

Граф опустился обратно в кресло, и лицо у него сделалось таким, каким я его еще не видел: тяжелое, взрослое смирение перед тем, что беда пришла снова, и снова не по его вине.

— Значит, будем искать наложившего, — сказал он.

— Разведем на два направления, — сказал я. — Вы обойдете грозовских колдунов на предмет снятия.

— Займусь сегодня же.

— Мы с Асей пойдем от другого конца, от самого приворота. Кто-то же довел Дмитрия до такого состояния. Через ту официантку, в которую он влюбился, мы постараемся выйти на наложившего. Сема, возвращайся в лавку, продолжай работу.

— Я вам точно не нужен буду? — уточнил парень. Он явно не хотел возвращаться один.





[Да, милый. Сема, конечно, не колдун, но он уже не раз показывал, что кулаки могут быть посильнее любой магии. Может быть все-таки возьмете его с собой?]





— Мы сейчас не пойдем искать колдуна сразу. К тому же Ася в любом случае его сильнее, раз он третьего ранга. Так что нет, все в порядке.

— Хорошо, Петр Алексеевич, — неохотно отозвался Сема.

— И еще. Я понял, почему вы сомневались насчет ОБЛИКа. Но Ася подтвердила, что это настоящее колдовство, так что Дмитрия никто не обвинит в измене или чем-то подобном. Так что пусть будет по закону, а не только на вашем слове передо мной.

— Согласен, — сказал граф. — Так и правильнее, и надежнее.

Он написал адрес ресторана на отдельном листе и протянул мне через стол.





***

Ресторан оказался из тех заведений, куда ходят не за едой, а за тем, чтобы показать, что могут себе это позволить: тяжелые шторы, накрахмаленные скатерти. Официанты в одинаковых черных жилетах скользили между столиками бесшумно, будто на колесиках. Мы с Асей вошли в самый разгар обеденного часа, и метрдотель, разглядев по одежде людей не бедных, тут же подлетел к нам с полупоклоном.

— Столик на двоих? — сразу спросил он.

— Не столик, — сказал я, доставая купюру, достаточно крупную, чтобы разговор пошел быстрее. — Мне нужен адрес одной из ваших официанток. Личное дело есть к ней, не жалоба.

Метрдотель посмотрел на купюру, потом на меня, оценивая, стоит ли рисковать местом ради чужого личного дела.

— Смотря о ком речь.

— Молодая девушка, недавно у вас. Не знаю точного имени, знаю только, что к ней в последние недели зачастил один посетитель, — объяснил я.

Метрдотель на мгновение замялся, потом кивнул сам себе, будто вспомнил.

— Это вы, верно, про Василису. Она сегодня не на смене.

Я почувствовал, как Ася рядом со мной чуть напряглась при этом имени, но виду не подала.

— Адрес найдется? — спросил я.

— В книге по найму записан. Момент, — он ушел за конторку и вернулся с листком, куда переписал несколько строк, покосившись при этом на зал, будто опасался, что кто-то из коллег заметит. — Вот. Только я вам ничего не давал.

— Разумеется.

Мы вышли на улицу, и Ася, дождавшись, пока дверь ресторана закроется, пробормотала себе под нос:

— Василиса.

— Знакомое имя? — уточнил я.

— Не уверена, — ответила она, но по тому, как она это сказала, было ясно: уверена, просто не хочет говорить раньше времени.

Дом по адресу оказался облезлым, доходным. Мы поднялись на третий этаж, постучали. Дверь, обитую потрескавшимся дерматином, открыл старик: сгорбленный, в вязаной кофте поверх исподней рубахи, с недоверчивым прищуром человека, которого редко кто беспокоит по хорошему поводу.

— Чего надобно? — пробормотал он.

— Добрый день. Мы ищем девушку по имени Василиса, — сказал я. — Нам дали этот адрес.

— Нет тут никакой Василисы. Я тут один живу, лет уж десять как.

Он не лгал, я видел это по тому, как спокойно он стоял в дверях, не пряча взгляда и не порываясь захлопнуть створку раньше времени. На всякий случай я слегка тронул ту грань восприятия, которой проверял чужую ману. Нет, пусто, ни следа. Обычный старик, доживающий свой век в квартире, снятой по случаю.

— Простите за беспокойство.





[Тупик…]





— Ага.

На лестнице Ася шла молча, но по тому, как она сжала губы, я понял: подтвердились ее худшие опасения.

— Адрес ложный, — сказала она, когда мы вышли на улицу. — Она явно что-то скрывает.

А метрдотелю не было смысла давать смысла нам ложный адрес, хотя и это стоит потом уточнить. Поэтому, вероятнее всего, неверный адрес Василиса указала сама при приеме на работу.

— Согласен. Может она быть той колдуньей, что приворожила к себе Дмитрия? — спросил я.

— Наложивший третьего ранга. Ей, по словам графа, на вид лет восемнадцать, может, девятнадцать. В таком возрасте до третьего поднимаются единицы, и зачем такому таланту жертвовать десять лет жизни? Я очень сомневаюсь, что это она колдовала.

— Значит, наложила не она. Но привести нас к наложившему она может.

Мы вернулись в ресторан, и метрдотель, завидев нас снова, слегка изменился в лице.

— Адрес неверный, — сказал я без обвинения в голосе. — Не в претензии к вам, если вы не попытались обмануть, просто нужен другой путь. С кем она была особенно близка здесь?

Он на мгновение задумался, потом кивнул в сторону зала.

— Со Светланой, пожалуй. Обе у нас недавно, обе молоденькие, сдружились сразу. Светлана как раз на смене, вон она, у той колонны.

Светлана оказалась худенькой девушкой с усталым лицом. Я подошел, представился неопределенно, как человек, ищущий приятельницу по старому делу, и начал издалека: давно ли она знает Василису, где та могла бы быть сейчас.

Пока я говорил, Ася отступила чуть в сторону, будто разглядывая интерьер, но через минуту тронула меня за локоть и, отведя в сторону, сказала:

— На том официанте проклятие. Слабое, не смертельное, но ощутимое. Режет сноровку, обаяние, вообще все, чем работник берет клиента.

Я скользнул взглядом туда, куда она едва заметно кивнула: уже возрастной мужчина в форме у соседнего столика как раз уронил вилку, поднял ее неловко, будто впервые в жизни держал приборы. Светлана проследила за моим взглядом, и лицо ее на глазах закаменело.

— Вы его явно хорошо знаете, — поймал я ее выражение.

— Да, хорошо… — неохотно ответила Светлана.

— Кто это?

— Никто, — сказала она резко, потом, видимо, передумав, добавила: — Он ко мне приставал. Я пожаловалась, а его не уволили, выслуга лет у него, отделался штрафом. С тех пор у него все валится из рук. Это называется карма, я в одной восточной книге читала. Так ему и надо. А про Василису я вам ничего не скажу. Мало ли для чего она вам…





[Ты в чем моего милого подозреваешь, девочка?!]





— Послушайте, у нас есть подозрение, что Василиса замешана в одном нехорошем деле с колдовством, — сказал я мягко. — Имен пока нет, и я не обвиняю ее без оснований. Но нам нужно ее найти, и быстро. И то, что мужчине, который до вас домогался, вдруг стало настолько не везти, уж извините, но это не карма. Это проклятье. И я вижу тут прямую связь с девушкой, с которой единственной вы тут хорошо общались.

Светлана посмотрела на меня долгим взглядом, потом на Асю, потом снова на меня.

— Не верю, что она кому-то навредила специально. Она не злая. Но вы меня насторожили, — она вытащила из кармана передника карандаш, черкнула несколько слов на салфетке. — Вот, столовая, где мы часто завтракаем. Она говорила, что живет и закупается где-то рядом.

Столовая нашлась в двух шагах от вывески, на которой значилось «Травы и снадобья». Я узнал ее сразу, потому что несколько раз сюда заходил вместе с Асей, когда она закупалась материалами для Лавки.

— Не совпадение, — сказал я, показывая ей на вывеску.

— Точно не совпадение, — согласилась Ася.

Внутри столовой было пусто и по-обеденному сонно, единственная работница за прилавком выслушала описание Василисы и только пожала плечами: девушек молодых много, все на одно лицо, особо не приглядываешься.

Мы вышли, встали на тротуаре, обсуждая, куда дальше, но тут вдруг я заметил краем глаза, как из дверей лавки трав вышла девушка. Она была точь-в-точь под описание, что нам дали в ресторане: тонкое лицо, темная коса под шапкой.

Ася тоже посмотрела в ту сторону и застыла. Лицо ее в эту секунду сказало больше, чем любые слова: узнавание, и следом за ним понимание, тяжелое, будто она уже знала, чем это обернется.

— Василиса, — произнесла Ася вслух.

Я снова перевел взгляд с Аси на незнакомку, пытаясь понять, что именно так ее задело, но не успел додумать до конца: девушка явно тоже узнала Асю в ответ, лицо ее дернулось от испуга, и в следующее мгновение она уже бежала прочь.

— За ней! — крикнула Ася и рванула следом.

Вечер уже спустился на город, фонари горели через один, набережная под снегом была скользкой, и бежать по ней было тяжело: ноги проваливались, ветер с реки бил в лицо. Василиса бежала первой, оборачиваясь через плечо, и когда поняла, что расстояние сокращается, остановилась и швырнула назад, в Асю, сгусток зеленого пламени.

Ася отбила его без усилия своим, синим, и тут же ударила в ответ, вдогон. Пламя ушло под ноги Василисе, вспыхнуло на снегу, и та рухнула сама, без чужой руки: на снегу после такого было быстро не подняться.

Я нагнал ее, опрокинул еще раз на снег, и через несколько секунд подоспела Ася, запалив рядом с лицом Василисы свой синий огонь.

— Дернешься или закричишь — спалю, — прошипела Ася сквозь зубы. Я понимал, что это было немного чересчур, но также было очевидно, с учетом реакции Аси на Василису, иных вариантов у нас прямо сейчас нет. — Вставай и пошли.

Мы повели ее к Лавке, и минут двадцать шли молча, пока за спиной не послышался мерный шаг стражи, обходящей набережную по вечернему маршруту. Василиса не попыталась использовать это, чтобы сбежать, и только тогда, видимо, поняв, что угроза побега исключена, Ася заговорила, отрывисто, вполголоса, будто боялась, что слова застрянут в горле.

— Она из моего ковена. Когда я ушла, ей было одиннадцать. Троюродная или четвероюродная племянница Аглаи, всегда крутилась рядом с ней, слушалась во всем.

— Значит, если она здесь… — уже догадался я.

— Значит, Аглая где-то рядом, — закончила Ася, и голос у нее в этот момент был совсем не таким, каким она обычно говорила о делах Лавки.

Дверь Лавки мы заперли на все засовы. Сема, пока велись подготовительные работы, просто обхватил Василису, плотно сжав руки, чтобы она не смогла даже дернуться.

Ася начертила на полу вокруг них мелом круг, тот самый, каким когда-то Лавка связала ее саму в первую нашу встречу, и не успела закончить последнюю линию, как из стен потянулись золотые нити, оплетая Василису по рукам и ногам, лишая ее всякой возможности пошевелиться.





[Держу ее, милый. Никуда не денется.]





Сема, убедившись, что нити держат крепче любой веревки, отступил к стене и там остался, не вмешиваясь.

Василиса не кричала и не умоляла, только смотрела на нас с презрением.

— Кто наложил приворот на Дмитрия Вяземского? — спросила Ася.

Молчание.

— Кто тебя послал? — продолжила она.

На губах Василисы начала проступать усмешка, тонкая, почти издевательская.

— Зря ты ушла из ковена, — сказала Василиса. — Теперь тебе конец. Когда Аглая найдет меня, она найдет и тебя.

Ася вздрогнула. Судя по тому, как у нее побелели костяшки сжатых кулаков, страшно ей было по-настоящему.

— Может, просто убить ее, — вдруг сказала она, ни к кому не обращаясь.

— Ты серьезно? — я развернулся к ней.

— Нет, — она тряхнула головой, будто отгоняя собственные слова. — На такое я не пойду. Но я не знаю, как еще быть.

Василиса рассмеялась, коротко и совсем не испуганно.

— Вот именно! Так что приготовься. Теперь у тебя только два пути за предательство, — сказала она с жаром и готовностью, будто ждала повода это озвучить. — Смерть или лишение колдовских сил. Так что можешь помучиться с выбором до прибытия Аглаи.

— Какая-то не совсем честная альтернатива, нет? — спросил я у Аси. — Можно ведь жить без магии.

— Колдовство это не магия, это сама жизненная сила, — сказала Ася, не отводя взгляда от связанной. — Лишенный ее быстро дряхлеет телом, у него едет рассудок, и в лучшем случае через несколько месяцев, а скорее через пару недель или даже дней человек становится безумным паралитиком, который себя не помнит. Так что еще вопрос, что хуже: это или смерть.





[Да уж, милый, перспективы и правда не радужные.]





Я перевел взгляд на Василису.

— Ну, раз уж ты так уверена в том, что нам конец, может все-таки ответишь? Зачем ты прокляла Дмитрия? — спросил я.

— Аглая приказала, — ответила Василиса после некоторых раздумий, и я мысленно отметил: не сама придумала, хоть какое-то смягчение вины, пусть и не для нее лично.

— Почему согласилась?

— Потому что Аглая сказала. Других причин не надо. Аглая одна из величайших колдуний мира, — продолжила Василиса, и в голосе ее впервые прорезалось что-то похожее на живое чувство, гордость пополам с восторгом. — Буду слушаться, она научит всему. Стану такой же могущественной. Буду творить по-настоящему большое, а не возиться с каким-то графским сынком.

— То есть тебе нужна сила, чтобы творить хаос? — спросил я.

— Не хаос, — она мотнула головой с легким презрением, будто я не понял простейшей вещи. — Просто сила. Смысл силы прост: делать что хочешь и ни у кого не спрашивать. А кто поперек восстает, того убрать.

Она перевела взгляд на Асю, и в глазах ее мелькнуло что-то злорадное.

— Вот потому Аглая за тобой и не гналась, — сказала Василиса. — Поняла, что ты недостаточно хочешь силы. А ведь ты была талантлива, Аглая чуть не сделала тебя наследницей, да махнула рукой, когда ты сбежала. Но теперь, раз ты нашлась, глаз она не закроет.

Ася стояла неподвижно, но я видел, как у нее дрогнули пальцы, сжатые в кулак.

— Аглая не убьет тебя сразу, — продолжила Василиса, заметив это движение, и голос ее окреп, осмелел от собственных слов. — Она сначала…

Она не договорила, но по тому, как у нее загорелись глаза, было ясно: ее понесло, и остановить этот поток сейчас было бы труднее, чем дать ему выговориться.

— Лад, заткни ее, — велел я.

Золотые нити в несколько полос оплели рот Василисы.

— Сама она проклятье не снимет, это очевидно. А ты можешь сама лишить ее сил? — спросил я Асю.

— Могу попробовать. Лишение распустит все, что она наколдовала, приворот с Дмитрия спадет, это точно.

— Но? — вскинул я бровь.

— Но сделать это тяжело. Разница в ранге всего в один, я четвертого, она третьего. Шанс успеха не особо велик. Но если удастся, из-за как раз того, что я ниже рангом, чем требуется, для нее ритуал пройдет тяжелее и она вполне может потерять рассудок почти сразу. Заодно это снимет свидетеля, который видел меня, без всякого убийства.

— Или мы отпускаем ее и ждем, пока приворот снимут грозовские колдуны через графа, а потом вместе встречаем Аглаю с тем, что есть, — предложил я.

Она посмотрела на меня долгим взглядом, будто хотела убедиться, что я не лукавлю.

— Да, или так. Но ты ведь понимаешь, что ни ты, ни я, ни Лада ничего не сделают колдунье седьмого ранга? Даже если мы отпустим Василису и сообщим о произошедшем в ОБЛИК, даже они нам не помогут.

— Это не важно. И решать тут тебе. А я буду на твоей стороне при любом раскладе, — сказал я, хотя уже понимал как будет.

Василиса кое-как выплюнула нити и, пока они не сжались опять, прокричала, явно напрягшись от перспективы проведения ритуала:

— Я замолвлю за тебя словечко перед Аглаей, если отпустишь!

Ася не ответила, и Василиса, не дождавшись реакции, добавила с усмешкой:

— К тому же у тебя все равно не выйдет.

Ася долго молчала, глядя на связанную пленницу так, будто видела в ней не врага, а что-то куда более сложное.

— Ты ведь не всегда была такой, — сказала наконец Ася, негромко. — Ты любила колдовство как чудо. А то, что в тебе сейчас, это ведь даже не работа Аглаи. Даже она не мерит силу правом ходить по головам!

Я тоже понимал, что Василиса готова на всё ради силы. И убить Дмитрия — это было меньшее, на что она способна. И я даже не уверен, что ОБЛИК смог бы ее остановить, выбери мы этот путь.

Ася повернулась ко мне.

— Я не хочу позволять такой как она продолжать набирать силу.

— Значит, проводим ритуал, — кивнул я.





Глава 3


Она пошла наверх за ингредиентами, вернулась и начала расставлять колдовские свечи по кругу, когда в дверь снаружи постучали.





[Это Азалия вернулась, милый. С работы.]





Сема без лишних слов вышел в торговый зал и приоткрыл дверь ровно настолько, чтобы протиснуться самому и не дать заглянуть внутрь.

— Азалия. Слушай, тут у нас экстренное дело, впустить сейчас тебя никак не можем.

— Что случилось? — раздался ее голос.

— Долго объяснять. Сними лучше на эту ночь номер в гостинице.

— Да, я оплачу! — крикнул я из-за семиной спины.

Некоторое время Азалия молчала, но спорить не стала. Все-таки она была у нас гостьей, пусть и очень задержавшейся.

— Это странно, но ладно. Расскажете завтра, что случилось?

— То что сможем, — кивнул Сема.

— Ладно. А ты можешь принести из моей комнаты мою косметичку? Там зубная паста, мыло и всякое другое.

Сема повернул на меня голову. Я пожал плечами и кивнул. Он закрыл дверь, сходил наверх, вернулся с небольшой сумочкой, немного смущенный, открыл дверь, протянул Азалии сумочку.

— Я там, в общем, положил еще… кое-что. Ну, чтобы это… в общем держи.

— Спасибо, — отозвалась девушка.

Он закрыл дверь и вернулся в зал.

— Что ты там положил, а?! — нахмурилась Ася, не отрываясь от подготовки.

— Ну неправильно же в уличном спать, — потупился он. — Да и это… она ведь весь день работала в одном и том же… негигиенично как бы.

— Это ты его научил, — с недовольством повернулась на меня Ася.

— И не собираюсь извиняться, — пожал я плечами. — Как будто тебе так не приятнее.

— Ой, иди ты.

Ася закончила спустя минут десять и достала два ножа: серебряный и золотой. Серебряным она надрезала Василисе лоб, потом, разорвав рубаху на груди, кожу над сердцем, ровно настолько, чтобы выступила кровь. Золотым провела по собственным ладоням.

— Больно будет, — сказала она Василисе без сочувствия в голосе, только как предупреждение.

Она прижала одну ладонь ко лбу пленницы, другую к ее груди, и я увидел, как между ними натянулась невидимая нить маны.

Ритуал активировался и сила вскоре действительно начала уходить из Василисы. Медленно, но неотвратимо, и с каждой минутой лицо пленницы бледнело, а лицо Аси начало в буквальном смысле темнеть.

— Это нормально, Лад? — шепотом поинтересовался я.





[Да. И опасна не эта часть, а следующая: выпуск той энергии, что Ася сейчас вбирает в себя. Если она не справится, то Василиса вернет всю силу, а Ася получит мощную отдачу.]





Прошло, наверное, минут десять, прежде чем Ася, чье лицо сейчас выглядело так, будто она провела несколько месяцев на южном курорте, выдохнула резко. В Василисе к этому моменту действительно больше не осталось ни капли энергии и открыла глаза.

И дальше, если верить Лавке, должен был начаться выпуск. Вот только он так и не начался.

Прошла минута. Другая. Пять. Ася стояла неподвижно, ладони по-прежнему прижаты к Василисе, но ничего не вытекало из нее в пространство, ни капли.





[Стоп. Милый, стоп, тут что-то не так.]





Я шагнул было к Асе, но Лавка тут же остановила меня:





[Не трогай ее. Останавливать сейчас, значит, сделать хуже.]





Я замер на полушаге, глядя на Асю, у которой на лбу выступила испарина, а руки начали мелко дрожать от напряжения, и вдруг понял, к чему все идет.

— Ты держишь силу, — сказал я тихо. — Нарочно.

— Пятый ранг, — сказала она сквозь зубы. — Если я его пробью, я перестаю быть ученицей ковена. Официально. Аглая не сможет вернуть меня насильно, ни у кого не спросив.





[Идея хорошая, Ася, но это ведь в разы сложнее просто выпуска! К тому же даже пятый ранг всего лишь отсрочка! В правилах колдунов хватает лазеек.]





— Знаю, — выдохнула Ася. — Но это лучше, чем ничего.

— Тогда мы поможем, — кивнул я, поняв, что спорить с ней сейчас не стоит. — Да, Лад?





[Конечно. Помогу, чем смогу. Внутри стен я могу собирать то, что она начнет терять, так как каждая утечка ослабляет ее хватку. Но передать ей напрямую не сумею. Только через тебя, Петр, через нашу связь. Я буду отдавать эту силу тебе, а ты передавай обратно Асе. Положи руки ей на спину.]





Я подошел к Асе сзади и положил ладони ей на плечи.

— Держись, — сказал я. — Я здесь.

Дальше была работа, которую я не забуду, наверное, до конца этой жизни, и, может быть, следующей.

Лавка ловила то, что срывалось с Аси, и через нашу связь гнала мне, а я загонял это обратно в нее чистой маной, как загоняют упрямый механизм на место силой рук, а не хитростью инструмента.

Боль пришла почти сразу: чужая колдовская сила рвала меня изнутри, будто под кожу забивали раскаленные гвозди, и я стиснул зубы, чтобы не застонать вслух и не сбить Асю с сосредоточения.

— Если я подбираю только крохи, — прохрипел я сквозь зубы, — как же больно ей?





[Тебе тяжелее, чем ей, милый, потому что ты не колдун. Ее тело адаптировано под эту энергию. Но объем, да, конечно, делает расклад примерно равным. Однако лучше больше не говори. Все держится на ее концентрации, не сбивай.]





Я и не сбивал. Минуты растянулись в нечто, чему я не знал счета. И все это время Сема стоял у стены, не двигаясь, сжимая и разжимая кулаки, глядя на нас так, будто каждая секунда бездействия давалась ему тяжелее любой драки.

Он не подходил, не спрашивал, только раз шагнул вперед, когда у Аси подкосились колени, и тут же замер на месте, потому что я коротко качнул головой: не трогай, помочь нечем, только помешаешь.

К концу двадцатой минуты, а может, тридцатой, я перестал считать, Ася начала оседать. Василиса рухнула первой, безвольно, как тряпичная кукла. Я устоял, упершись руками в колени, чувствуя, как по спине течет пот вперемешку с чем-то еще, что не было потом, липким и горячим.





[Вроде получилось…]





Голос Лавки в моей голове стал тише, глуше, будто доносился уже из другой комнаты.





[Милый, я… я тоже выдохлась. Прости. Мне нужно поспать, несколько часов, не могу иначе…]





И связь оборвалась, оставив после себя только гулкую тишину, в которой слышалось лишь наше собственное дыхание.

Первой в себя пришла Василиса, но это была уже не она.

Глаза открылись мутными, бегающими по сторонам, губы задвигались, произнося обрывки слов, не складывающиеся в смысл. Она посмотрела на меня так, будто видела впервые в жизни, отпрянула, забилась в угол и заскулила, тонко, без слов.

— Можно ее трогать? — спросил Сема, глядя на меня, имея в виду, очевидно, не Василису.

Я вздохнул.

— Я понимаю, ты хочешь позаботиться об Асе, но сперва нужно решить с Василисой вопрос. Мы не можем знать, почувствует ли Аглая потерю ей силы и сможет ли отследить. Отнеси ее и оставь где-нибудь около участка стражи. Постарайся, чтобы тебя не заметили и не поймали. Я позабочусь об Асе, не переживай.

Сема нахмурился, ему явно не нравилась перспектива оставить Асю в таком состоянии. Но мою правоту он тоже понимал. Так что он поднял Василису на руки бережно, как поднимают не пленницу, а больного ребенка, и вынес за дверь в морозную ночь.

Он вернулся через полчаса, когда я уже поднял Асю на второй этаж и положил в постель:

— Оставил. Патрули там ходят часто, найдут скоро, не окоченеет.

Я кивнул.

Еще минут через двадцать Ася, наконец, начала шевелиться.

— Опять рискнула без спросу, — сказал я вместо приветствия. — Мы же уговаривались.

— Сказала бы, ты бы не позволил, — она попыталась улыбнуться, но вышло слабо, одними уголками губ.

— Не думаешь, что в этом и был смысл? — вздохнул я, потирая переносицу. Но злиться на нее, резко побледневшую и покрытую испариной, с рукой, которую крепко сжимал подскочивший Сема, не было ни сил, ни желания. — Как успехи? У тебя получилось?

— На пятый ранг не дотянула, — сказала она, помолчав. — У самой границы встала. Доберусь за пару месяцев, наверное.

— Значит, ждем эти месяцы, — сказал я. — И надеемся, что Аглая не вытрясет из безумной Василисы, чьих это рук дело.

— Вытрясет, — сказала Ася с той же спокойной уверенностью, с какой говорила обо всем необратимом. — Рано или поздно она нас найдет.

— Тогда ничего не изменилось. Мы встретим ее вместе.

Она посмотрела на меня и, впервые за вечер, сказала это прямо, без обычной колючести:

— Без тебя бы не вышло. Спасибо.





***

Письмо от графа пришло через день.

«Дмитрий пришел в себя. Спрашивает про жену, ест нормально, сбежать не пытается. Не знаю, как вас благодарить, Петр Алексеевич.

С тройкой я не успел договориться: колдунья запросила запретный артефакт за услугу, затворник отказал наотрез, с тем, что в оранжерее, не закончили, он запросил три миллиона. Я бы заплатил в итоге, но это не понадобилось.

И я понимаю, чьих это рук дело, хоть вы мне ничего и не сказали. Спасибо вам. Я перед вами в большом долгу, который не покрыть никакими деньгами. Тем не менее оплату ваших услуг я передам с посыльным. Не три миллиона, конечно, но, надеюсь, вы не будете в обиде».

Я заглянул в толстенький конверт. Да, я определенно не был в обиде. Однако когда я пошел рассказать об этом Асе, которая все еще лежала в постели, она ответила вовсе не то, на что я рассчитывал.

— Есть еще одна вещь, которую тебе надо знать. Лишение одним колдуном другого сил без официального дозволения, это тяжелое нарушение нашей системы. Подай ковен Аглаи жалобу в Империю, меня смогут преследовать по закону.

— Насколько это вероятно?

— У ковенов с Империей негласный уговор, — сказала она. — Пока они не лезут в обычную жизнь, им прощают многое, даже проклятия, лишь бы не доводить до большой войны. А Аглая одна из сильнейших колдуний мира. Девятых рангов вообще нет, восьмых по пальцам пересчитать, она среди сильнейших седьмых, в верхней десятке-двадцатке на всей планете.

Мда. Но лучше незаконно, чем против совести отпустить Василису. Тогда бы она и дальше продолжила вредить людям.

Конечно, лучше бы мне было знать об этом до начала ритуала. Но кто же знал, что повернется он в совсем иное русло. Теперь уже имеем что имеем.

— Значит, все держится на одном, — сказал я. — Чтобы она не узнала.





[Значит, будем делать так, чтобы не узнала.]





***

Асина слабость не спала даже на третий день, более того, ночью у нее начались лихорадка и приступы. Я проснулся посреди ночи от ее криков и, вбежав в комнату, увидел, как Сема, которому Ася, похоже, заранее рассказала, что может быть и как с этим справляться, просто прижимал ее, дрожащую и дергающуюся в конвульсиях, к кровати.

На лице у парня не было паники, только холодная решимость, но также в его глазах я не мог не читать искреннюю боль от того, что он не может никак помочь своей любимой, кроме как просто не давать ей упасть с кровати или как-то иначе себе навредить.

Когда все закончилось, я подтвердил, что ничем не смогу помочь и, вздохнув, пошел спать. Мне после ритуала тоже было постоянно не по себе, постоянная слабость и ломота в теле, так что помощником для Семы я был тем еще, а если бы не выспался — и подавно.

Ранним утром, когда я вошел, в комнате пахло травами и медом, шторы были задернуты наполовину, и в сером зимнем свете лицо на подушке казалось восковым.

Она лежала, укрытая до подбородка, темные волосы прилипли к вискам. Сема сидел рядом на табурете, как на карауле, и грел в ладонях кружку, от которой поднимался горький пар. Кружка была за ночь не первой.

— Доброе утро, — сказал я.

— Доброе, — отозвалась Ася, не открывая глаз. — Можешь не красться, я не сплю.

— Как ночь?

— Тепло. — Она открыла глаза и усмехнулась краем губ. — Даже слишком. И хватит смотреть так, будто прикидываешь, сколько понадобится венков на могилку.

— Я прикидываю, сколько трав уходит в день на эти настои. Разоримся.

— Не разоримся. Травы мои, с грядки, а Сема заваривает экономно.

Сема, не поворачивая головы, поправил ей одеяло у плеча. Ася переждала, пока он закончит, и приподнялась на локте. Он тут же подсунул ей под спину вторую подушку.

— Петр, — сказала Ася. — Слушай один раз, чтобы потом не спрашивать. Бояться тут нечего, удивляться тоже. Штопор был вещью. Из вещи сила идет мертвая, процеженная, ее только принимай. А в этот раз я вобрала силу с живого человека, напрямую. Живая сила куда агрессивнее, в ней чужой норов и чужая злость, и тело теперь ее перемалывает. Это норма, а не болезнь.

— Сколько так будет продолжаться?

— Недели две. Может, три. — Она откинулась на подушку. — Приступы будут реже, потом кончатся. Нужно переждать, и все.

— Что нужно от меня?

— Ничего. За мной есть кому смотреть.

— Идите, Петр Алексеевич, — подтвердил Сема. — Я тут.

Я постоял еще секунду, потом кивнул и пошел вниз.

Зал встретил меня утренним холодком и пустотой. Не то, чтобы я каждый день спускался сюда последним, скорее наоборот. По привычке прошлой жизни я часто просыпался еще затемно. Но сейчас, когда я понимал, что ребята не спали и что они не спустятся в торговый зал, стало как-то тоскливо.

За почти год, что я провел в этом мире, я привык к компании куда больше, чем думал. За окнами лежала белая улица, снег за ночь подновил сугробы, и по свежей целине к рынку уже тянулась первая цепочка следов.

Лиза в своей раме справа от входа сделала медленный пируэт вместо приветствия. Хоня сидел на прилавке ровно посередине, поджав лапы. С тех пор как Ася слегла, он взял манеру дежурить именно там, будто прилавок теперь числился за ним.

— Подвинься, — сказал я.

Кот отошел на край. Я включил плитку, поставил на нее чайник, завел часы над прилавком и, пока зал прогревался, достал счетную книгу.

Первый покупатель вошел вместе с клубом морозного пара.

Женщина лет тридцати, в добротной шубе и пуховом платке, купеческого сословия, судя по выправке и по кольцам. Лицо у нее было серое от недосыпа, глаза запали.

Она остановилась у порога и оглядела зал так, будто еще решала, туда ли попала. С платка ее сыпался тающий снег, а под мышкой она держала муфту, которую, судя по красным пальцам, всю дорогу не надевала, скорее всего потому что банально забыла.

— Проходите к прилавку, — сказал я. — Тут теплее.

— Мне сказали, вы артефактами торгуете. — Она подошла, стягивая рукавицы. — И что у вас всё честно.

— Торгую, все верно. Чем могу помочь?

Она помолчала, собираясь, и заговорила разом, будто прорвало:

— Сын у меня. Четвертый месяц ему. Ночами кричит, не спит совсем, час подремлет и опять в крик. Днем ничего, днем на руках спит. А свекровь говорит, сглазили. Соседка, говорит, смотрела нехорошо. Велела оберег купить, да не абы какой, а подороже, чтобы уж наверняка.





[Бедная, жалко ее прям.]





— Жара у мальчика нет? — спросил я.

— Нет. Лекарь смотрел, говорит, здоров.

— Ест хорошо?

— Да, хорошо, и я сама у лекаря тоже проверялась, молоко есть. — Она посмотрела на меня с надеждой. — Так что же, сглаз?

— Кто с мальчиком ночами сидит?

— Я. Муж работает, в разъездах, свекровь по ночам не встает, у нее нога больная. Есть няньки, но я им не доверяю его успокаивать. Присматривать — это ладно, но, когда он кричит и плачет в чужих руках, не могу, сердце разрывается смотреть.

— Скорее всего, нет, не сглаз. Настоящий сглаз штука редкая, и след от него всегда виден даже не знающему человеку. Я могу дать вам подходящий оберег, но скажу сразу, это не панацея. Слушайте внимательно, что он умеет, а чего не умеет, и если ситуация не станет лучше, лучше обратиться к более компетентному специалисту.

Я прошел между стеллажей и вернулся с рябиновой пластинкой в медной оковке, на льняном шнуре. Это была работа Аси, ее рука узнавалась в оковке сразу: ни одного лишнего витка.

— Вешается над колыбелью, не на ребенка. Шнур длинный, повесите на крюк или на спинку, лишь бы над изголовьем и чтобы маленький не дотянулся рукой. Умеет он одно: ставит над спящим тихий полог. Гасит чужое раздражение, громкие звуки, ваши собственные страхи, это на самом деле тоже может повлиять. Если мальчика тревожит что-то снаружи, полог это снимет, и спать он станет спокойнее. А если дело в животе или в зубках, оберег не поможет ничем. Так что чудес не обещаю, но и вреда не будет, это тоже обещаю твердо.

Она взяла пластинку, повертела, тронула пальцем оковку. Рябина под медью была теплого, медового тона, и от пластинки едва слышно пахло сухой травой.

— Теплая, — удивилась женщина.

— Живая, колдовская вещь всегда теплая.

— Колдовская? — она напряглась.

— Колдовство — это не обязательно плохо, — предвосхитил я ее вопрос. — Зависит от того, кто колдует. И можете не переживать, та, кто сделал этот оберег, всем сердцем против зла.

— Свекровь скажет, что…

— Свекрови скажете, что оберег куплен в «Лавке Чудес» и что за разъяснениями она может прийти ко мне.

Она расплатилась, спрятала оберег за пазуху и у двери обернулась:

— Здоровья вам. А то я уж и не знала, кого слушать.

Дверь за ней закрылась.





[Вот за это я тебя и люблю, милый. Другой бы ей воспользовался и продал тысяч на двадцать всякой дряни, деньги-то видно, что у нее водятся.]





— Другой бы у тебя в стенах не удержался, — сказал я с усмешкой.





***

Днем позже, после полудня, в Лавку вошла Варя: платок в снегу, на локте корзина, укрытая холстиной, от которой на весь зал пахнуло теплой сдобой.

— Я на пять минут! — объявила она с порога и пошла прямо на меня. Я уже привычно поймал ее красные с мороза губки. — Держи, вот. Это от Лары. Я ей рассказала, что Ася хворает, и Лара полдня пекла вам пироги, раз Сема не может и дежурит. С яблоком, с картошкой и с мясом. К Асе можно?

— Можно. Она не спит, поднимайся.

Варя сунула мне корзину, достав оттуда пару пирожков, чтобы сразу отдать Асе и Семе и взбежала по лестнице, на ходу стягивая платок. Я пошел следом, отнес корзину на кухню и разобрал: пироги были еще теплые, так как Лара проложила корзину тканью и изнутри тоже. Посередине, между пирожками, обнаружился горшочек меда с бумажкой «для настоев».





[Как же вкусно пахнет!]





Из комнаты доносились голоса: Асин, слабый, и Варин, нарочито бодрый. Я не стал мешать девочкам болтать, к тому же колокольчик возвестил о новом клиенте. Так что я спустился вниз, прихватив пару пирожков для себя. Варя спустилась минут через пятнадцать.

— Бледная, — сказала она. — Но ругается, значит, все в порядке. «Придешь еще раз с таким лицом, уложу рядом и напою полынью». Это мне на прощание, вместо спасибо.

— Узнаю пациентку, — улыбнулся я.

— Ешьте пирожки, пока свежие. Лара наказала проследить, но мне некогда, нужно на работу спешить, так что с тебя честное слово, — Лара пристроила Варю в контору, что занималась организацией разных выставок, и Варя по этому поводу была уже второй месяц в полном восторге.

— Даю слово.

— Молодец. — Она замоталась обратно в платок и вдруг фыркнула, вспомнив. — Да, кстати, у меня интересные новости. Коля повадился на Парковую, как на службу. То ставню Ларе поправить, то полку перевесить, то бумаги занести, которые прекрасно дошли бы почтой. Ко мне, к родной сестре, он за прошлый месяц два раза выбрался, и то проездом. А теперь через день.

— Совпадение? — сказал я с усмешкой.

— Вот и он говорит: совпадение. — Варя закатила глаза. — Взрослый мужчина, фирму ведет, обозы между городами гоняет, а врать не умеет совершенно. Признался бы уже, и дело с концом.

Вслух я сказал только:

— Полки дело полезное.

— Мужская солидарность, понимаю. — Варя хихикнула, чмокнула меня и поспешила к дверям. — Все, поехала! Хорошей работы!

— Тебе тоже.

Колокольчик отзвенел ей вслед, извозчик за окном тронул, и в зале остался запах сдобы.





[Как же тебе повезло, милый.]





— Сам удивляюсь.





***

Старьевщик явился под конец того же дня, в сумерках, и вошел спиной вперед, втаскивая за собой мешок размером с себя самого.

— Хозяин! — объявил он, отдуваясь. — Товар принимаешь? Волшебный товар, отборный!

— Показывай, — отозвался я.

Он развязал мешок, и из мешка пахнуло погребом и нафталином.

Опрокинул он его над прилавком широким жестом, от души. Посыпалось: медные пуговицы вперемешку с гнутыми ложками, поверх легла связка подков, следом выкатились костяные игральные кубики, а последней вывалилась жестянка с двумя образками. Хоня на дальнем краю прилавка приподнялся и посмотрел на эту лавину с холодным осуждением.

— Подковы счастливые, — начал старьевщик, тыча пальцем. — Кубики заговоренные, у пьяного шулера взял, честное слово. Ложка вот эта…

— Погоди, — сказал я. — Дай я сам.

Я перебирал кучу не спеша, вещь за вещью. Пуговицы были пуговицами, подковы подковами. От кубиков и одного образка тянуло чужой маной, но не работой, а именно душком, как перегаром. Старьевщик следил за моими руками жадно, подавшись вперед всем корпусом.

На самом дне, под жестянкой, лежал костяной гребень. Я взял его, взвесил в ладони и надел монокль.

Контур был. Слабенький, истертый, но живой: тонкая вязка вдоль спинки, работа старая и когда-то добротная. Волосы под таким гребнем не путаются, колтуны расходятся сами. Вещь на грош, но вещь.

— Вот это, — сказал я, снимая монокль, — беру. Остальное лом.

— Как лом?! — Старьевщик задохнулся. — А подковы? А кубики, я же говорю, шулерские!

— Кубики у тебя надышанные, а не заговоренные. Лежали рядом с чем-то настоящим, вот и все их волшебство. Хочешь проверить, кинь их сто раз и посчитай. Выпадать будет как у всех, поровну.

— Так шулер же божился…

— Шулер оттого и шулер. За гребень даю триста.

— Тысячу давай! — Он вскинулся, но уже по привычке, без огня.

— Даю столько, сколько он стоит. Больше не дам, меньше не предложу. Решай сам.

— А ежели я тебе еще что настоящее принесу, — старьевщик прищурился, уже прикидывая, — возьмешь?

— Конечно, почему нет? Принесешь нормальное — возьму, заплачу по совести.

Мы ударили по рукам. Старьевщик сгреб свой лом обратно в мешок, получил свои триста рублей и пошел к двери заметно бодрее, чем входил.

Я хмыкнул.

— Петр Алексеевич! — донесся сверху Семин голос. — Помогите! Асе хуже стало!





Глава 4


Асю било сильнее, чем когда-либо прежде. Настолько, что Семе пришлось залезть на кровать и прижимать ее руки своими руками, а ноги — ногами.

— По счету, Асенька. Дыши! Слышишь меня? Раз. Два, — говорил он.

Я влетел в комнату.

— Петр Алексеевич, отвар на тумбе! У меня рук не хватает, — выкрикнул он.

Я схватил кружку, одной рукой, как мог, прижал Асину грудь, чтобы хотя бы примериться и начал вливать глоток за глотком. Ася пила через раз, настой тек по подбородку.

— Дыши на счет, Ася. Я тоже здесь. Четыре, — проговаривал я.

— З-знаю, что з-здесь, — выдавила она сквозь дрожь. — В-вот радость-то…

Я смотрел на ее пальцы, вцепившиеся в одеяло. Сначала костяшки были почти чисто белыми, но минут через пять приступы стали реже и пальцы начали то и дело разжиматься. Еще минут через пять дрожь спала до мелкой, еще через минуту Ася обмякла совсем, бледная до синевы под глазами, мокрая, как из бани.

— Все, — выдохнула она. — Прошло.

Сема опустил ее на подушку, забрал у меня кружку, заглянул в нее, оценивая, сколько влили. Ася полежала с закрытыми глазами и проговорила, не открывая их:

— Я вам повторяю. Это само пройдет. Не маячьте над душой, оба.

— Я и не маячу, — сказал Сема. — Я сижу.

— Вот и сиди. А ты иди вниз, у тебя лавка заперта среди бела дня. Убыток один.

Я спустился, отодвинул щеколду, перевернул табличку обратно. Зал стоял тихий, нетронутый, за окном все так же валил снег, будто наверху ничего и не было.





[Это могло выглядеть хуже, но она права. Более серьезный приступ — это просто большая порция силы, что была ассимилирована ее телом. Я слежу за ее состоянием, и в целом оно не ухудшается, а улучшается. Она правду говорит, тело справляется.]





— Держи меня в курсе.





***

Еще один примечательный клиент пришел через день, ближе к обеду, и я узнал породу с порога: пальто дорогое, но носимое с небрежностью, взгляд еще от двери пошел по полкам.

Ходил он долго и с явной системой: вдоль витрин прошел не задерживаясь, у полок с разносортным товаром, для которого не нашлось конкретных категорий сбавил шаг, перчатки снял, но руки держал за спиной, как в чужом музее. Хоня проводил его поворотом головы от двери до дальнего угла и обратно, ни разу не шевельнув корпусом.

Остановился гость в итоге у дальнего стеллажа, перед латунным походным компасом. Артефакт был потерт до тусклости, стекло в мелких царапинах, на ярлыке стояло шестьсот рублей.

— Любопытная безделица, — сказал он, наконец, беря компас двумя пальцами и принося мне к прилавку. — Но штамповка, разумеется. Таких на любом развале горсть на пятак. Шестьсот рублей, помилуйте. Рублей сто пятьдесят, чтобы не торговаться из-за пустяка, и разойдемся довольные.

— Шестьсот, — отрезал я.

— За штамповку?

— За работу ручной гравировки. — Я взял у него компас, надел монокль и повернул вещь к свету, не торопясь. — Компас прикрепляется к дому и с любого конца страны он выведет обратно, хоть в метель, хоть ночью. Штамповка работала бы от силы километров на двести. Так что я еще дешево его продаю из-за потертостей и царапинок, восстанавливать которые было бы только в убыток.

Он поколебался, взял монокль, посмотрел. Смотрел дольше, чем требовалось, и вернул молча.

— Триста, — сказал он другим уже тоном.

— Готов сбросить до пятисот пятидесяти.

— Четыреста. — Он положил компас на прилавок между нами, ровно посередине, как ставку. — И это еще щедро: стекло в царапинах, корпус сильно потерт.

— Я вам только что сказал, что именно из-за этого поставил цену в шестьсот. Был бы он целым, стоил бы тысячи две, не меньше.

— Четыреста тридцать.

Я нахмурился.

— Знаете. Я передумал. Шестьсот или он не продается. Уверен, найдется покупатель, который оценит его по достоинству, а не просто будет искать, что бы купить подешевле.





[Так его!]





— Вы всегда так торгуетесь? — внезапно спросил покупатель.

— Так хорошо?

Он посмотрел на меня, на компас, снова на меня. Пауза тянулась, за окном проскрипели полозья, Хоня на краю прилавка позволил себе шевельнуть кончиком хвоста. Потом гость усмехнулся, первый раз за визит по-настоящему:

— С вами скучно торговаться. Никакого простора для маневра.

— Зато весело владеть тем, что у меня куплено.

— А прописывается он как? — спросил он, отсчитывая деньги.

— Придете домой, положите его на порог и оставьте до утра. К рассвету стрелка встанет. Дальше он ваш, куда бы вас ни занесло.

Он в итоге согласился на покупку за шестьсот рублей. Подождал, пока я заверну компас в вощеную бумагу, и уже с покупкой под мышкой вышел в февраль.





***

Барыгу я распознал раньше, чем он открыл рот, уже по тому, как он внес свой сверток. Так вносят не вещь, а спектакль.

Он был в лисьей шапке и при бархатном футляре, который водрузил на прилавок с поклоном, огляделся, убедился, что зрителей, кроме меня и кота, нет, и все равно понизил голос:

— Господин Воронов. То, что я вам сейчас покажу, я не показывал никому в этом городе. — Он выдержал паузу, огладил футляр ладонью и лишь после этого откинул крышку. Внутри на алой подушечке лежал бронзовый подсвечник. — «Слеза саламандры». Огонь без масла, без фитиля, вечный. История у вещи такая, что дух захватывает: усадьба под Белоречьем, пожар, хозяин выносит из огня одно, вот это. Все сгорело, а он даже не оплавился. Наследники, люди темные, продали за бесценок, не понимая, чем владеют. Единственный на всю губернию, смею заверить. Из уважения к вашему заведению, три тысячи рублей, и он ваш!

Я слушал не перебивая, но и не сдерживая улыбки. Дослушав до конца, я взял подсвечник с подушечки.

Подсвечник как подсвечник: бронза с зеленцой в углублениях, чашечка под свечу тертая. Контур самовозжигания отзывался под пальцами знакомым ровным теплом. Монокль тут не требовался. Я повернул вещь к окну донцем и показал гостю клеймо на основании:

— Мастерские Гнедина. Серийный контур. У меня таких на дальней полке четыре штуки, по двести рублей. Могу показать, сравните клейма.

Пауза вышла выразительная. Барыга посмотрел на клеймо так, будто оно у него на глазах проступило из ничего.

— Так то… — Он перестроился на ходу. — То подделки под него! Гнедин, известное дело, копировал старые образцы, а это образец и есть, первоисточник, так сказать…

— Первоисточник старше своего клейма быть не может. — Я поставил подсвечник обратно на подушечку. — Вещь исправная, рядовая. Хотите продать? Дам сто пятьдесят за потертости.

— Сколько?! — Он прижал руки к груди, будто мое предложение спровоцировало инфаркт. — Да я сам за него…

— Что вы сами за него, это ваша коммерция. Сто пятьдесят.

— Тысячу! — сказал он уже без придыхания, деловым голосом. — И разошлись. Уступаю втрое, где вы такое видели?

— Видел только что. Вы уступаете не от трех тысяч, а от двухсот, в этом вся разница. Сто пятьдесят.

— Восемьсот. Себе в убыток.

— Сто пятьдесят. И это последний раз, когда я повторяю цифру.

— В столице за него…

— Вот в столице и продавайте. Дорога дальняя, подсвечник легкий. Сколько, правда, стоит билет на поезд…

Барыга помялся, поглядел на меня, на Хоню, который наблюдал за ним с прилавка с полнейшим равнодушием, и сник.

— Грабеж, — сказал он без выражения, уже закрывая торг.

— Грабеж это ваше предложение.

Он взял сто пятьдесят рублей, пересчитал их зачем-то дважды, будто надеялся, что между бумажками заведется еще одна, спрятал футляр в мешок, футляр был явно дороже подсвечника, и у самой двери не удержался:

— А говорили, у вас тут любую сказку выслушают…

— Сказку выслушали, — сказал я. — Целиком, заметьте, не перебивая. Платим мы за вещи.

Подсвечник я отнес на дальнюю полку, к четырем его братьям.





[Наглец, конечно. Но хотя бы не скандалист, уже радует.]





В середине второй недели выдался день, когда снег, уже явно один из последних за зиму, повалил с утра так, что улица опустела полностью и бесповоротно. Зима, похоже, решила перед уходом хорошенько хлопнуть дверью.

— Хоня, — сказал я. — Иди сюда. Учиться будем.

Кот сидел на прилавке и на «учиться» никак не отозвался, зато на катушку суровых ниток, которую я достал из ящика, повернул голову сразу. Я прошел на середину зала, положил катушку на пол и вернулся за прилавок.

— Хоня. Принеси.

Хоня посмотрел на катушку. Потом на меня. Потом снова на катушку, и в этом взгляде читался вопрос, вполне ясный: если вещь нужна тебе, отчего ты сам ее туда отнес?

— Принеси, — повторил я.

Он снялся с прилавка одним толчком, катапульта в бедрах сработала мягко, и приземлился у катушки с заметным «БУМ!». Взял ее в зубы, донес… и уложил аккуратно на пол под рамой Лизы. Лиза в раме присела от беззвучного смеха и захлопала в ладоши, тоже беззвучно.

— Смешно, — согласился я. — Хоня. Мне принеси. Мне.

Кот сел возле катушки и принялся умываться. Шерсть у него литая и в умывании не нуждается ни малейшим образом, так что жест был чисто художественный.





[Он тебя прекрасно понял с первого раза, милый. Ему интересно другое: сколько у тебя уйдет терпения, прежде чем пойдешь за катушкой сам.]





— Это я и так понял. Хоня, ты умный мальчик. Должен понимать, что, если не будешь слушаться, играть с тобой больше никто не будет.

Это сработало, хотя и частично. Хоня прервал умывание на середине, глянул на меня с видом глубокого несогласия, но взял катушку и понес ко мне. В шаге от прилавка выронил, сел рядом и уставился на меня: дескать, доставка до порога, дальше сам.

— Не пойдет, — сказал я. — Принеси. В руку.

Мы смотрели друг на друга, наверное, с полминуты. Дымчатый камень зеленых глаз против человеческого упрямства. Потом кот испустил вздох, то есть выпустил воздух из корпуса с таким звуком, будто вздохнул, поднял катушку, запрыгнул на прилавок и положил ее мне в подставленную ладонь.

— Вот. Молодец. — Я почесал его за поворотным ухом. Опять же, жест был в основном чисто символический, но касание об ухо на шарнире он уже ощущал, и ему явно было приятно. — А теперь еще раз.

Вторая подача прошла уже без художеств: катушка через зал, «принеси», мягкий прыжок, катушка в ладони. На третьей я усложнил, пустил катушку катиться, и Хоня ее быстро перехватил. На четвертой я спрятал ее за кассой, и он нашел сразу, даже не изобразив поисков: слух у него благодаря вмонтированным в голову мембранам был такой, что прятать что-либо в одной с ним комнате и правда было в целом довольно глупо.

— Что вы там с котом делите? — донесся сверху голос Аси. Дверь на второй этаж Лавка по ее просьбе зафиксировала в открытом состоянии, чтобы ей было слышно происходящее в зале, а то, лежа в кровати уже десятый день, она начала откровенно сходить с ума от скуки. — Судя по грохоту, наследство.

— Катушку! — крикнул я. — Он выигрывает!

— Разумеется, он выигрывает. Он умнее.

Хоня толкнулся лбом мне в ладонь, забрал катушку и унес ее на прилавок, на свое место: трофей есть трофей. Снег за окнами валил стеной. Я временно от него отстал, заварил себе чай и сел, глядя на эту белую стену, и во всем Грозове не было, пожалуй, никого, кто провел бы следующий час лучше нас двоих. Хотя нет. С Лавкой — троих.





***

К середине дня распогодилось, снег перестал валиться, и по улице потянулся народ: суббота выгоняла город за покупками. Молодую пару я приметил еще через витрину: они минут пять топтались у витрины, дыша в стекло и споря о чем-то вполголоса, прежде чем решились войти.

— Здравствуйте… — Парень откашлялся. — Нам бы подарок. К свадьбе. Брат у меня женится, через воскресенье.

— Поздравляю. Смотрите, выбирайте, спрашивайте.

Выбирали они недолго, потому что уперлись, видимо, ровно в то, во что упирались еще на улице. К прилавку они принесли самогреющийся чайник, медный, пузатый, начищенный до зеркала, и музыкальную шкатулку палисандрового дерева, с перламутровой пластинкой на крышке.

— А сколько такая… играет? — Девушка, принёсшая шкатулку, смотрела на нее как на чудо. — Ну, вообще. Пока не сломается.

— Дольше нас с вами. Завод на один танец, крутить не перекрутишь.

— А музыку в ней поменять можно? Ну, если надоест.

— Нельзя, к сожалению, — честно ответил я.

— Ой, да зачем Димке шкатулка эта? — начал парень, косясь на спутницу. — Вот чайник в хозяйстве — вещь полезная всегда.

— Полезная, — подтвердил я. — Греет сам, углей не просит, воду держит горячей до вечера. Поставили с утра, и весь день чай без хлопот.

— Вот! — обрадовался парень. — А шкатулка бесполезная!

— Настолько же, насколько бесполезны кольца и венчальные свечи, — пожал я плечами. — Практической пользы от нее никакой, тут я согласен. Но покупают ее ради другого. Через двадцать лет, когда ваш брат с женой заведут ее, она сыграет им тот же вальс, что играли на свадьбе.

Пара переглянулась. И в эту секунду шкатулка вдруг тихо, сама собой, доиграла такт: три ноты, не больше, будто вздохнула. Девушка ахнула и вцепилась парню в рукав.

— Она… сама?

— Завод не до конца вышел, — сказал я ровно, глядя при этом строго в потолок. — Бывает.





[Что? Я поправляла крышку.]





— Берем, — сказал парень решительно, и шапку мять перестал. — Шкатулку. А чайник… чайник мы им на первую годовщину подарим, да, Насть?

Я завел шкатулку при них, полным заводом. Вальс в ней был старый, неторопливый и размеренный, и звучание было выше всех похвал. Оба они слушали его от первой ноты до последней не шелохнувшись, а девушка под конец беззвучно повела плечами в такт.

— Под него и танцевать можно, — сказал парень с уважением.

— На то и расчет.

Я завернул шкатулку в синюю бумагу и перевязал лентой. Дверь за ними закрылась, и еще с полминуты было видно через витрину, как они идут по снегу, склонившись над свертком, как над живым.





[Молодым музыка нужнее кипятка, милый. Кипяток у них и свой пока не остывает.]





— Помощница, тоже мне.





[А ты складно соврал.]





— Это тоже навык.





***

Под самый конец второй недели, в час, когда за окнами уже засинело и я зажег лампы, колокольчик впустил человека делового: вошел, обмёл веником снег с сапог у порога, не дожидаясь приглашения, и к прилавку направился по прямой.

— Никодим Саввич Плахов, — представился он, протягивая мне руку. — Галантерея и мелочной товар, угол Духтова рынка. Вы Воронов будете?

— Я, — я пожал руку.

— Тогда к делу. — Он выложил на прилавок лист, исписанный столбиком. — Народ у меня все чаще спрашивает, нет ли у вас того-то и того-то, как «в Лавке Чудес». Так что хочу взять у вас часть ваших фирменных товаров на перепродажу. Для начала полсотни мест, по этому списку. Но, понятно, по опту: треть долой.

Я просмотрел список. Список был толковый, составленный человеком, который знает свой прилавок: сплошь ходовое и некрупное, и, действительно, либо то, что делала Ася, либо то, что делал я, выставляя на продажу результаты своих тренировок в мастерской, либо товары из белореческих закупок.

— Треть не дам. Десятую часть, и то на двух условиях: деньги вперед, забираете сами, — озвучил я свои условия.

— Десятую? — Никодим Саввич сложил руки на груди. — Помилуйте. Я вам разом полсотни мест снимаю, вам ни хлопот, ни витрины. Восьмую хотя бы.

— Десятую. Зато каждая вещь пойдет с бумагой и официальным подтверждением. Хоть завтра любому чину под нос.

— Эка невидаль, бумаги. — Он прищурился. — Кому они на Духтовом рынке…

— К весне, Никодим Саввич, поймете, кому. Слухи ходят, что бумагами скоро начнут интересоваться живо, и тогда моя десятая скидка с бумагами будет стоить дороже чужой трети без бумаг.

Он посмотрел на меня внимательно, по-новому.

— Что-то знаете? — осторожно спросил он.

— Слухи знаю. Бумаги люблю. Одно с другим сходится.

На лестнице послышались шаги, и в зал спустилась Ася. Спустилась сама, обычным шагом, не держась за перила, в рабочем своем брючном костюме вместо ночнушки, и я поймал себя на том, что улыбаюсь посреди торга просто от того, что вижу ее здравии и на своих двоих. Она прошла за прилавок, будто отлучилась на четверть часа, а не лежала две недели, взяла список, пробежала глазами.

— Обереги мои, сразу говорю, — она явно слышала начало диалога. — Станут спрашивать, чья работа, отвечайте: колдунья четвертого ранга, лицензия имеется, номер на каждом ярлыке. Это тоже цена, имейте в виду.

Никодим Саввич приподнял брови и наклонил голову: довод он принял.

— Уговорили. Десятая, деньги вперед, но довоз оплатите вы. — Он протянул руку через прилавок. — По рукам?

— По рукам.

Он отсчитал деньги тут же, из нагрудного портмоне и уже от двери сказал:

— Заберу послезавтра, с утра. И вот что: пойдет товар, в следующий раз список удвою, так что вы проследите, чтобы хватало ассортимента.

— Ты ему чуть не уступил восьмую, — сказала Ася, закрывая короб. — Я по лицу видела.

— Я думал не про восьмую. Думал, что ты бледная и что тебе рано вставать.

— Ещё бы, две недели пролежала, глядя в потолок. Еще день, и я бы начала просто выть. Все, Петь. Отболело. Все в порядке.

Сокращенным именем она меня почти никогда не называла, и это всегда было значимо, так что я принял ее слова всерьез.

К середине недели Лавка окончательно вошла в прежний ритм. Ася спускалась в зал с самого утра и находила себе дело по силам: переставляла мелкий товар и надписывала ярлыки, и с покупателями вела долгие разговоры, явно истосковавшись по людям, после которых те уходили с покупкой и с видом людей, получивших сверх нее бесплатный совет.

Сема вернулся к работе в саду и на кухне. А я снова смог заниматься в мастерской и читать книги в библиотеке.

В очередной день после обеда, в затишье между покупателями, колокольчик впустил гостя, на котором взгляд остановился сам собой. Мужчина был очень высок, Семе он уступил бы разве что сантиметров пять, при этом идеально пошитое зимнее пальто сидело на нем как влитое, а виднеющиеся из-под него пиджак, сорочка и галстук были подобраны с непререкаемым вкусом.





[Вот таким ты станешь, милый, когда вырастешь!] — хихикнула Лавка.





Лет ему было за сорок, у висков пробивалась седина, но двигался он легко и с естественной грацией. Я оглядел его, как оглядывают добротную работу, и про себя честно признал, что сделан гость на совесть.

— Добрый день. — Голос у него оказался под стать всему остальному, глубокий, поставленный. — Мне вас рекомендовали как мастера по разного рода артефактным приборам. Возьметесь?

— Смотря что с прибором.

— У меня дома стоит голограф, недавно купил.

Я одобрительно хмыкнул. Это был артефакт иллюзионного «семейства». Принцип у него был тот же, что у переговорных иллюзионов: объемная проекция. Только служил он не для разговора, а в качестве зеркала: прибор снимал вставшего в специальный круг человека и потом показывал его же объемной картинкой на том же месте. В более дорогих версиях можно было даже записывать недолгие движения.

Причем, в отличие от иллюзионов, проецировавших «призрачный» образ, голограф создавал идеальную копию, которую невозможно было отличить от оригинала со стороны.

— Что с ним произошло? — уточнил я.

Он чуть смущенно вздохнул.

— Мне показалось, что зону съемки можно чуть расширить, потому что из-за моего роста у меня обрубало макушку. Там есть регулировочное кольцо, я его начал крутить и, кажется, переборщил. Теперь прибор показывает меня в виде столба серого тумана. Сходство есть, но я рассчитывал на большее. Почините?

— Починю, — кивнул я. — Дело несложное. Поедем к вам, либо можете привезти его ко мне сюда. Разумеется, выезд оплачивается отдельно.

— Деньги не вопрос. — Он помотал головой. — Едемте прямо сейчас, если у вас нет других планов. Мой возок у дверей, обратно доставят.

Планов у меня не было, а прокатиться по хорошей погоде и посмотреть интересный прибор в работе хотелось. Я кивнул и пошел в мастерскую собирать выездной саквояж.

Когда уже собрался и вышел обратно, сверху спустилась Ася, у которой был перерыв на обед. Она скользнула по гостю обыденным взглядом, и вдруг остановилась. Глаза у нее округлились. Она почти сбежала по ступенькам, пока мы не ушли, и встала перед гостем, задрав подбородок и на глазах покрываясь румянцем.

— З… здравствуйте.





[Ася? Заикается? Я не сплю?]





Глава 5


— Добрый день, девушка, — улыбнулся гость.

— Вы Родион Поветский, — сразу опознала его Ася.

— Виновен. — Гость чуть поклонился, и в лице у него зажглось удовольствие, привычное, хорошо выдержанное. — Узнали?

— Я была на ваших чтениях. В Новограде три года назад. — Ася выкладывала это короткими залпами, как выкладывают козыри в картах. — Я читала все ваши книги. Все до одной. Я ваша поклонница. Огромная.

— Новоград, — повторил он с теплом. — Хорошие были чтения, зал стоя провожал. Приятно встретить преданного читателя.

Я закрыл саквояж и посмотрел на нее внимательнее. Ася стояла к гостю чуть подавшись вперед, прижав руки к бокам, будто забыла, куда их надо девать, и смотрела на него снизу вверх с таким придыханием, с каким при мне не смотрела еще ни на что, включая Сему.

Она почувствовала взгляд и поняла, что я, судя по лицу, не понимаю торжественности момента, и обернулась ко мне.

— Петр. Это же Поветский. Тот самый. Романы его читает пол-империи. Женская половина. И он еще и пьесы для театра пишет, их в столице ставят, — объяснила она.

— Не смущайте вашего мастера, — сказал гость, впрочем, нимало не препятствуя. — Для него я владелец сломанного прибора, и это сейчас самая главная из моих ролей.

Против воли я взглянул на него по-новому. Сорок с лишним лет и выправка гвардейца, а пишет, стало быть, романы о любви. Забавно.

Но тут на голоса вышел Сема. Вышел он, как выходил всегда на незнакомый шум: неторопливо, с полотенцем через плечо, вытирая руки на ходу. Но при виде того, как выглядит Ася, нахмурился, спустился по лестнице, встал рядом, оглядел гостя сверху вниз, что при его росте было для Поветского явно редким моментом, и снова перевел взгляд на Асю. Она в эту секунду как раз рассказывала Поветскому про чтения и глядела на писателя во все глаза.

Сема посмотрел на нее долгих две секунды. Потом полотенце с его плеча перекочевало в кулак.

— А вы, собственно, кто такой будете? — спросил он у гостя.





[Ой что сейчас будет…]





Тон у вопроса был ровный, но подтекст был очевиден. Я отложил саквояж и приготовился наблюдать.

— Родион Поветский. — Гость повернулся к нему всем корпусом. — Литератор. Пишу романы о любви, если угодно, дамские. Двадцать лет переношу на бумагу сокровенные женские мысли, и смею думать, что за эти годы научился обращаться с ними бережнее многих.

— Мысли, — повторил Сема.

— Всё верно, мысли.

— Женские.

— Преимущественно.

— И вам их, стало быть, доверяют.

— Читательницы пишут, что да. — Поветский наклонил голову, и седина у виска блеснула в свете лампы. — Впрочем, судить об этом лучше не мне, а, скажем, вашей коллеге. Судя по всему, она в предмете разбирается.

Ася закивала так, что у нее размотался хвост.

Вся сцена собралась у самых дверей, где нас застало Асино явление и всякому вошедшему открылась бы картина мирных проводов гостя.

Хоня, дежуривший свой пост на дальнем краю прилавка, повернул голову на шарнирах и уставился на обоих великанов. Он один во всем зале смотрел на происходящее без всякого выражения, и я мимоходом ему позавидовал. Потому что меня распирал искренний восторг.

Они стояли теперь друг против друга, и смотреть на это стоило отдельных денег. Сема был выше и шире в плечах, зато Поветский плотнее и тяжелее, годами наеденной, уверенной тяжестью. Притом он стоял свободно, распустив плечи, убрав руки за спину, без малейшей оглядки на явно с вызовом настроенного Сему и, как и я, явно наслаждаясь ситуацией.

— Романы, значит, пишете, — сказал Сема после паузы. — Любовные.

— Любовные.

— Про любовь то есть.

— Вы удивительно точно ухватили суть жанра, — Поветский даже бровью не повёл.

— И про что там? В романах ваших.

— Про то, ради чего живут. — Поветский сказал это просто, без нажима, и было слышно, что фразу эту он произносит не в первый раз, но верит в нее по-прежнему. — Двое встречаются, теряют друг друга, ищут, находят. Иногда не находят. Прекрасные истории, молодой человек, самые старые на свете: их рассказывали у костров, когда письменности еще не было, и будут рассказывать, когда забудут все остальное.

— Прекрасные, — повторил Сема.

— На том и стою.

— Это которые вы сами и придумываете? — не унимался парень.

— Каюсь, сам.

— Выдумки, стало быть.

— Выдумки, — согласился Поветский с прежней легкостью. — Но вот какая занятная штука: над правдой жизни мои читательницы засыпают на второй странице, а над моими выдумками плачут настоящими слезами. Спрашивается, что из этого правдивее?

Сема наморщил лоб и честно попробовал спрашиваемое на зуб. Вопрос оказался с двойным дном и с одного нажима не кололся, а признавать это не хотелось.

— Мудрено говорите, — сказал он наконец. — И что же. — Сема переступил с ноги на ногу. — Хорошо платят за такое?

— Сема! — сказала Ася.

— А что? Я по-хозяйственному интересуюсь.

— Платят превосходно, — сказал Поветский без тени обиды. — Стыдно признаться, но любовь кормит меня куда сытнее, чем большинство моих собратьев кормит правда жизни. Такой уж товар: нужен всем, а делать умеют немногие.

Разговор шел на двух этажах сразу. На верхнем этаже гость любезно отвечал на вопросы, и придраться было не к чему. На нижнем он ровно, со вкусом, поддевал парня каждой второй фразой, и делал это так чисто, что сам Сема, хотя и чуял подвох, ухватить его не мог, отчего злился еще больше.

Человек, двадцать лет пишущий про любовь, просто не мог не выучиться читать людей, и Сему он сейчас читал, как страницу крупной печати: и ревность его, и то, что вся эта гроза выеденного яйца не стоит.





[Милый, ты только посмотри на них. Два медведя не поделили одну малину, а малина стоит рядом и не знает, что она малина. Я такого представления не видела с прошлого века. Не вздумай их разнимать: никто никого не тронет.]





Разнимать я и не собирался, прекрасно понимая все то же самое. Поветский тем временем коротко глянул на меня, и во взгляде его стоял ясный, почти писаный вопрос: хозяин, ваш человек, мне продолжать или довольно?

Я ответил ему самым нейтральным лицом из своего запаса и не сказал ничего. Пусть парень поревнует. Для здоровья это безвредно, а для ума бывает полезно.

Поветский понял меня правильно и повернулся к Асе.

— Так вы говорите, Новоград? Это которые чтения были, осенние, в собрании на Гончарной?

— Осенние. — Ася сцепила пальцы перед собой. — Вы читали главу из «Северного сада», ту, где Вера сжигает письма, а потом достает из огня одно. Я все ваши книги читала по два раза.

— Все? Их полсотни, голубушка!

— Все. — Ася выпрямилась, как на экзамене. — Я в Новограде жила трудно, но ваши книги покупала почти в день выхода, у меня с лоточником уговор был, он мне откладывал.

— Вот это, — сказал Поветский совершенно серьезно, — лучшее, что я слышал о своей работе за последние годы. Включая рецензии, за которые издатель платит деньги. Как прикажете величать такого читателя?

— Ася.

— Ефросинья, — поправил Асю Сема, уже начиная немного паниковать.

— Ася работает у меня, — вставил я, не собираясь помогать Семе ни в малости. — По колдовской части и по торговой.

— Час от часу не легче. — Поветский прижал ладонь к сердцу. — Колдунья, читающая романы о любви. Невероятно интересно! Может быть мне следующий роман написать про любовь колдуньи? Это явно будет что-то новое.

— Я их еще и вслух читала, — сообщила Ася. — Себе. Шепотом, по ночам, чтобы снизу не слышали: комната у меня была прямо над трактирным залом. Ваши диалоги вслух лучше, чем про себя.

— Я их так и пишу, знаете? — подтвердил Поветский, и на этот раз удовольствие в его лице было уже совсем не витринное. — Каждую реплику проговариваю, прежде чем записать. Соседи мои уверены, что я держу дома гостей.

При словах про комнату над трактирным залом Сема аж вздрогнул. Выходило, что, пока он страдал от неразделенной любви, эта самая любовь вслух зачитывалась чужими романами. Из полотенца в его руке на пол капнула выжатая его стальной хваткой капелька воды.

— Голодная, значит, сидела, — сказал он негромко. — Из-за книжек.

— Не из-за книжек, а с книжками, — отрезала Ася, не оборачиваясь. — Голодной я бы и без них сидела. А с ними хоть не скучно было.

— Устами читателя, — вставил Поветский, — глаголет истина, которой не выучишься ни на каких курсах словесности.

— Вот вы опять, — Сема развернулся к нему. — Красиво говорите.

— Профессиональное увечье. Прикажете говорить некрасиво?

— Прикажу говорить попроще.

— Извольте попроще: ваша коллега разбирается в литературе лучше половины столичных критиков, а вы, молодой человек, сегодня чем-то очень недовольны.

— Ничем я не недоволен.

— Стало быть, мне показалось.

— Стало быть, показалось.

— Ну, знаете, я близорук, — легко согласился Поветский. — Возраст.

Сема открыл рот, поискал, к чему бы тут прицепиться, не нашел и закрыл. Придраться к человеку, который сам на себя наговаривает, было решительно невозможно, и это открытие далось парню тяжело.

Он засопел, отошел на шаг к прилавку, стер полотенцем невидимую пыль. Хоня отодвинулся от его локтя на пол-лапы и продолжил наблюдение.





[А девочка ведь так ничего и не видит, милый. Смотрит на своего писателя, как на книжную полку, которая заговорила человеческим голосом. Ни один живой мужчина ее сейчас не интересует.]





Одергивать Асю я не собирался. То, что Семе было не слишком приятно, было, конечно, не прямо здорово. Но она имела полное право насладиться общением с кумиром, тем более что я прекрасно понимал еще и то, что ее чувства к Поветскому были максимально далеки от того, что она испытывала к Семе.

Поветский тем временем снова, уже второй раз за разговор, скользнул по мне взглядом, проверяя, не пора ли сворачивать представление. Я чуть заметно качнул головой: рано.

Ася между тем добралась в расспросах до теперешних времен.

— А какие ваши пьесы ставят прямо сейчас? — спросила она.

— «Круги на воде», всю осень шли с аншлагом, на зиму продлили.

— И вы для театра сами пишете? Без переделщиков?

— Сам, до последней реплики. Переделщика я бы пережил, а вот он меня едва ли.

— А книга? Новая когда?

— Пишется. — Поветский отвечал охотно и щедро, с рассчитанной откровенностью человека публичного: вроде и по секрету, а вроде и на любых чтениях можно повторить. — Скажу одно: зимы в ней будет много.

— Зима, — тут же уцепился Сема, найдя, за что зацепиться. — Чего же про нее писать. Холодно, вот и вся зима.

— Помилуйте. Зима сближает людей надежнее любого лета. Мороз за окном, тепло в доме, долгие вечера. Двое, которым некуда торопиться.

— У нас зимой работы больше, чем летом, — сообщил Сема. — Некогда сближаться.

— Сочувствую вам совершенно искренне.

— Не надо мне сочувствовать.

— Как скажете. Возьму сочувствие назад.

Сема набрал воздуху для ответа, подержал его и выпустил без единого слова. Он, кажется, начал понимать, что воюет с человеком, который сдает ему козыри из вежливости. Он оглядел зал, гостя и Асю, так и стоявшую вполоборота к писателю, и пошел с последней карты, самой простой.

— Ась. Ты бы наверх шла. Тебе много стоять нельзя, сама говорила.

— Я не стою, я разговариваю, — ответила она Семе.

— Разговариваешь стоя.

— Сема. — Ася наконец обернулась к нему, и в голосе у нее прорезалось знакомое раздражение. — Я две недели лежала. Я насмотрелась на потолок на десять лет вперед. Дай мне поговорить с человеком.

Сема посмотрел на нее, потом на человека. Тот стоял, разведя руки, всем видом показывая, что он тут ни при чем и вообще зашел починить прибор.

— Тогда я подсоблю со сборами, — сказал Сема тоном глубоко оскорбленного достоинства, подошел, подхватил мой ящик с инструментами и понес к дверям.

Он уже взялся за дверную ручку, когда мне окончательно стало ясно, что отпускать такой день просто так нельзя. Гость откровенно забавлялся, как и я, а парню шла на пользу небольшая встряска, Ася же наслаждалась моментом встречи. Грех было не воспользоваться.

— Одну минуту, — сказал я, ставя саквояж на прилавок. — Родион… простите, не спросил отчества.

— И не спрашивайте. Просто Родион: отчество я лет двадцать как оставил издателю для договоров.

— Родион. Прежде чем ехать, должен вас предупредить: случай у вас может быть не такой простой, как кажется.

— Вот как?

— Регулировочное кольцо, которое вы провернули, должен быть связано с контурами съемки. Контуры я поправлю. Но прибор ваш снимает живого человека, а живой человек, побывавший в поле разлаженного иллюзорного прибора, может оставить в нем след. Такие вещи по железу не видны, тут нужен колдовской глаз. Ася у меня, как вы уже слышали, по колдовской части. Возьмем ее с собой, пусть посмотрит поле на месте.

Тишина в зале вышла превосходная. Ася посмотрела на меня так, будто я на ее глазах достал из рукава живого голубя. Поветский смотрел на меня с глубоким, вдумчивым уважением одного жулика к другому. А Сема у дверей медленно опустил ящик на пол.

— Петр Алексеевич, — начал он, — так ведь вы сами сказали, дело несложное.

— Несложное. Если след чистый, — со всей серьёзностью ответил я.

— А если не чистый?

— Тогда хорошо, что с нами будет колдунья.

— Ей лежать надо. Ездить ей рано.

— Сема, — сказала Ася голосом, от которого у меня на полке тихо звякнули склянки, — еще одно слово про «лежать», и лежать будешь ты.

Сема набычился и посмотрел на меня в последней надежде на союзника. Я стоял с прежним серьезным лицом. Тогда он выпрямился во весь свой рост, одернул рубаху и объявил:

— Тогда и я еду. Ящик тяжелый. Понесу.

Я вопросительно взглянул на Поветского: гость все-таки звал к себе одного мастера, а получал целую экспедицию. Поветский в ответ едва заметно развел ладони и прикрыл глаза, всей мимикой изобразив радушие до самых границ своей квартиры. Похоже, ему и самому было любопытно, чем это кончится.

— Собирайтесь, — сказал я. — Лавку закрываем.

Ася взлетела по лестнице за шубкой быстрее, чем я договорил. Сема пошел одеваться следом, тяжело и с достоинством.





[Милый, ты хоть сам-то запомни, что насочинял, а то ведь спросят.]





— Запомню, — сказал я вполголоса, надевая пальто. — Присмотри тут.





[Присмотрю. И за вами присмотрю. Такое представление без меня не обойдется.]





Через десять минут лавка была заперта, Хоня усажен на прилавок в караул, а мы вчетвером грузились в возок Поветского. Возок был хорош, на мягком ходу, но строили его в расчете на седоков обычного размера, а не на двух молодцов по семь пудов каждый.

Сема, твердо намеренный сесть между Асей и писателем, в дверях возка столкнулся с простой геометрией. Причем геометрия сработала максимально против Семы.

Поветский был настолько широк из-за возрастной грузности, что рядом с ним на сидении не помещался даже я и на узкое место, остающееся рядом с писателем, влезть смогла только Ася. Нам же с Семой досталось противоположное сиденье, причем, чтобы двое великанов не пихались коленями, Сема сел напротив Аси, а не напротив Поветского, на что, вероятно, рассчитывал, чтоб всю дорогу недовольно буравить его взглядом.

— Так что же новая книга? — начала Ася прежде, чем возок свернул с набережной. — Вы сказали, зима. А герои? Хоть намеком.

— Намеком: она старше его и не верит ему ни единому слову. Первые сто страниц права она.

— А потом?

— А потом за правоту приходится платить, как и всем нам.

— Ты же не читаешь давно, — не выдержал Сема. — Чего расспрашивать?

— Бросила, потому что в Лавку ушла с головой, — легко отозвалась Ася, даже не повернувшись к нему. — А теперь возьмусь снова. После сегодняшнего непременно возьмусь. И на чтения пойду. Вы ведь будете читать в Грозове?

— Весной собираюсь.

— Вот. Пойду и сяду в первый ряд.

Сема поглядел на нее, на писателя, на зимнюю улицу за окошком и «случайно» наступил Поветскому на ногу, за что Поветский извинился первым, после чего продолжил светскую беседу с Асей и все как-то стихло.

Я решил, что угли пора поворошить.

— Представляешь, Сема? — сказал я задумчиво, глядя в окошко. — Пятьдесят книг, и каждую читают миллионы женщин. Каких высот человек достиг своими руками и умом, а держится просто, запросто в лавку зашел, попросил помощи, а не поставил перед фактом. Уважаю таких. Бери пример!





[Ты ужасный человек, милый. Обожаю тебя.]





— Полно вам, — сказал Поветский, светясь.

— Отчего же полно. По работе и почет.

— Миллионы… — глухо сказал Сема, потемнев лицом, и стал смотреть в окошко на своей стороне. — Да что там эти миллионы…

Поветский, сидевший напротив меня, поймав момент, когда Ася тоже отвлеклась на вид за окном, подмигнул мне и показал большой палец.

За окошком тянулись знакомые кварталы: снег на карнизах да галки на трубах. Возок катил мягко, разговор Аси с писателем зажурчал себе дальше.

Жил Поветский в бельэтаже углового дома с кариатидами, и квартира его оказалась ровно такой, какую я успел себе представить по пальто и возку. Прихожая размером с нашу кухню, светлый паркет, высокие двери.

В гостиной, куда нас провели, тепло дышала изразцовая печь, у окна стоял громадный письменный стол под зеленым сукном, заваленный исписанной бумагой, и по возрасту этих завалов было видно, что прибираться в них хозяин не позволяет никому.

А по стенам, в рамах, висели театральные афиши с его фамилией, набранной крупнее названий. Богато тут было без крика: вещи стояли дорогие, но обжитые, каждой пользовались.

Ася вошла и пропала. Двинулась вдоль стен, от афиши к афише, беззвучно шевеля губами.

Сема вошел следом, и с ним в этой квартире случилось то, чего не сумели сделать ни перепалка, ни дорога. Он остановился у порога гостиной, огляделся, стянул шапку и остался стоять, комкая ее в руках. А потом сел на самый край предложенного кресла, боком, словно боялся его продавить.

Плечи его, всю дорогу разведенные в позе вызова, опустились и съехали вперед. Он посмотрел на стол, на афиши, на высокий потолок с лепниной, потом на Асю, замершую перед афишами, и больше уже никуда не смотрел, а изучал собственные руки с шапкой.

— Чаю согреть? — спросил хозяин, оглядывая гостей. — Прислуга у меня приходящая, но чайник я и сам поставлю.

— Благодарствуем, — сказал Сема таким тихим голосом, что я его едва узнал.

Судя по всему, парень наложил то, что видел, на мои слова в возке. Столичные афиши в рамах, бельэтаж с кариатидами, десятки книг на миллионные аудитории. Венчал это все сам хозяин всего этого, статный и знаменитый, умный, обходительный, не высокомерный, вдобавок даже не злой, придраться не к чему.

Против такого масштаба у Семы имелись лишь собственные руки да огород при чужой лавке. Итог был написан у него на опущенных плечах.





[Милый, мальчика жалко. Он там совсем присох на своем кресле. Чините вашу игрушку и поворачивайте дело к дому.]





Поветский, вернувшись от дверей, за которыми, очевидно, скрывалась кухня, взглянул на Сему раз, другой, и веселье в его глазах притухло. Он посмотрел на меня уже безо всякого вопроса, скорее с признанием: доигрались, дескать, хозяин, перегнули.

Я коротко опустил веки: вижу. Розыгрыш кончился сам собой, оставалось его достойно свернуть. И так, чтобы без последствий.





Глава 6


Для начала я занялся тем, ради чего мы официально приехали. Голограф, изящный прибор в корпусе из лакированного дерева, стоял в одном из углов кабинета. Перед ним на паркете разворачивался съемочный контур: тонкий металлический обод, тоже в кожухе из дерева. Я снял кожух, осмотрел обод.

Дело было довольно простое на самом деле. Нужно было просто замкнуть несколько контуров, разорванных слишком грубой попыткой Поветского настроить прибор.

— Ася, — позвал я, не оборачиваясь. — Посмотри поле, будь добра. След, о котором я говорил.

Ася оторвалась от афиш, подошла и добросовестно повела ладонью вдоль рваной дуги контура, прикрыв глаза. Колдовать тут было не над чем, и мы оба это знали, но она явно думала, что я сыграл этот спекталь, чтобы помочь лично ей попасть домой к кумиру.

— Чисто, — сказала она. — Поле пустое, следов нет.

— Прекрасно. Значит, обойдемся механикой, — ответил я.

Дел тут было на пятнадцать минут неспешной работы. Я запаял стыки контуров, проверил все, потом покопался в настройках голографа, закрыл кожух, поднялся.

— Проверяйте. Я расширил зону до двух метров двадцати в высоту.

Поветский ступил в контур. Обод зажужжал, считывая образ, Поветский сделал пару пассов руками, крутанулся вокруг своей оси. Потом вышел из контура, жужжание прекратилось.

Я нажал на голографе кнопку активации и в ободе на том же самом месте появилась точная копия писателя. Скорее всего он использовал его для отработки артистизма или чего-то подобного. Живой обошел снятого, начавшего в цикле повторять всего его жесты.

— Превосходно, — сказал он. — Правда, теперь видно все, что мне знать о себе не хотелось бы, но это уже издержки. Великолепный прибор, господа, рекомендую: незаменим для человека, которому предстоит выходить к публике.

Ася смотрела на двух Поветских, приоткрыв рот. Сема смотрел на него же с кресла, и по его лицу было видно, что второй Поветский, в понимании Семы, был уже лишним: ему и первого хватало с избытком.

Пока я укладывал инструмент обратно в саквояж, Ася завершила свой обход гостиной и дошла до дальней стены. Там, между окном и печью, стоял отдельный книжный шкаф, узкий, красного дерева, со стеклянными дверцами, и с того места, где я протирал щупы, было видно, что корешки за стеклом подобраны не по цвету и не по росту, а по какому-то своему порядку.

Ася встала перед ним и затихла.

— Это же все ваши, — сказала она наконец, не оборачиваясь.

— Все мои. — Поветский подошел и распахнул стеклянные дверцы. — Единственный шкаф в доме, где я ручаюсь за каждого автора. Смотрите, трогайте, тут можно.

Смотреть там было на что. Книги стояли от тонкой затрёпанной книжицы в бумажной обложке до солидных томов в тисненых переплетах, и многие в двух и трех изданиях кряду. Ася повела пальцем по корешкам и у середины полки палец ее остановился.

— Первое издание, — сказала она с придыханием. — У меня было четвертое. Оно желтое такое, дешевое.

— Помню, — кивнул Поветский. — Издатель тогда сэкономил на клее и на мне, ровно в такой очередности. Зато его было не жалко читать в дороге.

— А «Северный сад» где? — Ася пробежала глазами дальше по ряду. — А, вот он. Вот этот самый, с которого вы читали на Гончарной… то есть на Гончарной в Новограде. Смешно: вы живете на Гончарной, и чтения были на Гончарной.

— Совпадение из дешевого романа, — согласился Поветский. — В хорошей книге я бы такого не допустил, а жизнь пользуется, ей можно. Возьмите, не бойтесь. Ее и так больше всех читали и больше всех ругали, причем нередко одни и те же люди.

Ася вынула том бережно, двумя руками, подержала на весу, как чужого младенца, открыла где-то на середине и тут же закрыла, будто обожглась.

— Дома почитаю. То есть куплю и прочитаю. А эта тонкая, первая. Она про что? Я ее не нашла нигде и никогда. Ее же нет в лавках.

— И слава богу, что нет. — Он подошел, вынул тонкую книжицу, взвесил на ладони и поставил обратно. — Мне было двадцать четыре, я был уверен, что про любовь надо писать красиво. С тех пор я узнал, что про нее надо писать точно, а это почти противоположное. Так что она тут стоит для моего смирения.

Сема поднялся с кресла и подошел тоже, тихо, стараясь ничего не задеть плечом. Встал за Асиной спиной, поглядел на полки. Читал он далеко не бегло и по его лицу было видно, что стоит он не перед шкафом, а перед крепостной стеной, причем не одной, а сразу пятьюдесятью: вон их сколько, все до одной возведены этим человеком, и Ася знает каждую по имени. Он поднял было руку потрогать стекло дверцы, поглядел на свою ладонь, широкую, с въевшейся садовой землей у ногтей, и руку опустил, так и не коснувшись.

Я щелкнул замками саквояжа. Пора было поворачивать дело к дому, и поворачивать так, чтобы никто не понял, что его сегодня разыгрывали двое взрослых людей, пусть и по доброте душевной.

— Родион, — сказал я, — вопрос от ремесленника к ремесленнику, не для чтений. Пять десятков книг об одном и том же. Откуда вы столько идей берете?

Поветский посмотрел на меня, и я увидел, что вопрос он поймал на лету, вместе со всем его вторым дном, и что распорядится он им сейчас по-своему. Он прикрыл стеклянную дверцу, оперся плечом о шкаф и ответил не мне, а как бы всем сразу.

— Открою цеховой секрет. Для этого ремесла надо совсем немного: один раз влюбиться по-настоящему. Не в книжке, не понарошку, а так, чтобы земля поменяла наклон. Один раз, но по-настоящему. Дальше вся жизнь уходит на то, чтобы вспоминать, как это было, и записывать с разных сторон.

— Так и у меня, — сказал я, поймав себя на том, что киваю. — Механизмы устроены похоже. Один раз в жизни услышишь по-настоящему чистый ход шестерней, и потом шестьдесят лет ловишь его во всякой железке, которая попадает на верстак. Иногда почти получается.

— Вот, — Поветский поднял палец. — Мастер понял с полуслова. Разница только в том, что ваш чистый ход можно предъявить публике, а мой приходится всякий раз выдумывать заново.

— Один раз, — повторила Ася. — А если два?

— Значит, повезло вдвое. — Он повернулся к ней. — А вы, позвольте дерзость, влюблены? Спрашиваю из чистой корысти: мне важно знать, для кого я пишу.

Вопрос был подан безупречно, легким тоном светской болтовни, почти о погоде. Я успел подумать, что сейчас Ася вспыхнет, отбреет его в своей манере, и на этом мы благополучно откланяемся.

— Влюблена, — сказала Ася.

Сказала она это спокойно, сразу, не отрывая глаз от корешков, тоном человека, которого спросили, который час. Потом кивнула через плечо, на Сему.

— Вот, в него.

Стало очень тихо. Слышно было, как потрескивает печь, как где-то за стеной, в глубине квартиры, набирает голос обещанный чайник, и как на улице, под самыми окнами, переступает и всхрапывает лошадь поветского возка.

Я аккуратно поставил саквояж на пол, чтобы не скрипнуть ничем в такую минуту. Поветский у шкафа замер с той же осторожностью: оба мы разом оказались зрителями на спектакле, которого не заказывали, и оба понимали, что любое лишнее движение может тут все безвозвратно сломать.

Сема стоял так, будто его приложили по голове. Он посмотрел на Асю, на меня, зачем-то на Поветского, потом опять на Асю, и шапка, которую он все это время держал, повисла в его руке смятым комом.

— Ась, — выговорил он. — Ты же… Ты мне этого не говорила. Ни разу. Вот так, словами.

— Не говорила. — Ася наконец обернулась и посмотрела на него снизу вверх, с искренним, чистым недоумением. — А зачем? И так же было понятно. Я думала, понятно.

— Одно дело понятно. — Сема сглотнул и оглянулся на меня, будто ища подтверждения, что все это происходит наяву и при свидетелях. Я кивнул ему с самым будничным видом: происходит, наяву, свидетели надежные. — Другое дело словами.

— Ну вот тебе словами. Влюблена. В тебя. Давно уже, если тебе нужна точность. Намного раньше нового года.

— Давно, — повторил Сема.

— Давно. Что ты стоишь там, как верста? Иди сюда.

Сема шагнул. Ася взяла его за отвороты куртки, потянула вниз, к себе, и он послушно согнулся, громадный, враз онемевший. Она поцеловала его крепко и обстоятельно, никуда не торопясь, прямо перед шкафом с пятью десятками романов о любви.

Поветский деликатно отвел глаза к окну, но сделал это недостаточно быстро, чтобы я поверил в его деликатность.

— Теперь понятно? — спросила она, отпуская отвороты.

— Понятно, — сказал Сема.

И расплылся в улыбке. Она выходила из него медленно, но остановить ее он не мог, да и не пытался: широкая и глуповатая, во все его честное, простое лицо.

Он выпрямился во весь рост и задышал полной грудью, и куда девался весь его сегодняшний траур? Афиши с бельэтажами разом потеряли силу, потому что итог, оказывается, был подведен давно и без всяких афиш.





[Ой, как я счастлива сейчас, ты не представляешь. Могла бы расплакаться — расплакалась бы. Ну какие же они хорошие!]





Я стоял со своим саквояжем и чувствовал себя одновременно лишним и очень на месте. Поветский в стороне созерцал дело рук своих со скромностью мастера.

— Вот, собственно, и весь секрет ремесла, — сказал он негромко, ни к кому в отдельности не обращаясь. — Пятьдесят книг я писал о том, что сейчас заняло полминуты. Чувствуете разницу в производительности?

— Сема, — Ася уже вернулась к шкафу, и голос у нее был снова деловой, будто ничего особенного не произошло, — посмотри, вот это желтое, четвертое издание. Точно как мое было. Мое до сих пор в Новограде, наверное, у Марфы Ильинишны на чердаке. Надо будет новое купить.

— Куплю, — сказал Сема немедленно. — Все куплю. Все пятьдесят.

— Зачем мне все сразу? Я…

— Все, — отрезал Сема тоном, не допускающим торга. Улыбка при этом никуда с него не делась, так что грозности не выходило никакой. — И полку сделаю. С розой.

Ася открыла рот, чтобы возразить, посмотрела на него и рот закрыла. Про полку с розой возражений у нее не нашлось.

Поветский наблюдал за этим обменом с откровенным профессиональным наслаждением и, кажется, уже прикидывал, в какую из будущих книг он его уложит. Потом спохватился, что у гостеприимства есть и обязанности, и хлопнул в ладоши.

— Чайник готов, судя по звуку. Господа, по чашке на дорогу, и я велю закладывать. Возражения не принимаются: во-первых, вы мне починили зеркало моей самовлюбленности, а во-вторых, такие сцены у меня в доме даются не каждый день, надо их запить.

Чай пили недолго, и за чаем Поветский взял с Аси слово прийти всем троим на весенние чтения не в зал, а за кулисы, на что Ася сумела кивнуть почти спокойно, хотя явно едва сдерживала восторженный визг.

В прихожей, пока Сема подавал ей шубку, я назвал цену за работу. Поветский, не дослушав, полез в бюро у дверей и отсчитал, не глядя, заметно больше.

— Сдачи не нужно, — сказал он прежде, чем я открыл рот. — И не спорьте с сочинителем в его собственной прихожей, это безнадежно. Я плачу не за аппарат, я плачу за вечер.

Ася и Сема уже спускались по лестнице, и голоса их, один тонкий и быстрый, другой гулкий и счастливый, укатывались вниз, к возку. Поветский подал мне руку. Рукопожатие у него оказалось под стать росту, крепкое и простое, без светского касания пальцев.

— Петр Алексеевич, — сказал он негромко, не выпуская моей руки, и глаза его глядели внимательно и без всякой витрины. — Там, у шкафа, я почувствовал, что вы меня не просто поняли. У вас ведь тоже была большая любовь?

Внизу хлопнула дверца возка, и Семин смех донесся оттуда сквозь две двери и лестницу.

— Да, была, — сказал я, тяжело улыбнувшись. — Такая большая, что я бы написал и пятьсот, и пять тысяч книг, если бы у меня был к этому дар.

— Примите мои…

— Не стоит, — покачал я головой. — Сейчас у меня есть новая. Пока что книг, может быть, на пять, но это только пока.

— Понимаю, — кивнул Поветский. — И завидую.

— А ваша?..

— В Новограде. У нее семья, двое сыновей. C’est la vie. Она иногда приходит на мои чтения. Я каждый раз замираю, когда вижу ее. Каждый раз как первый. Эти книги, — он вздохнул. — Это мои попытки хотя бы на бумаге исправить фатальные ошибки юности. Безуспешные, разумеется.





[Неужели, чтобы достичь чего-то, нужно обязательно что-то потерять? Это так грустно…]





— А она счастлива? — вдруг спросил я.

— Я… — он впервые не нашел, что ответить сразу. — Я не знаю. У нее семья, дети…

— Взрослые?

— Уже почти совершеннолетние.

— Тогда я повторю вопрос. Она счастлива?

— Не обнадеживайте меня, Петр, — нахмурился Родион. — Это жестоко.

— Не классика ли это любовных романов, в которых вы так хороши: рискнуть разбитым сердцем ради шанса на счастье? И неужели у вас не хватит смелости сделать то, на что вы обрекаете своих персонажей снова и снова?

Он замолчал, пристально глядя мне в глаза.

— Я думал, мы с вами равны, и уже был удивлен, — наконец проговорил он, — но теперь понимаю, что мне есть, чем поучиться даже у тех, кого я вдвое старше.

— Как будто в нашем возрасте разница в два раза уже не должна быть приговором? — улыбнулся я.

— Ваша правда, — хмыкнул Поветский. — Было приятно и очень полезно с вами познакомиться.

— Взаимно, Родион. Зайдёте в гости после возвращения из Новограда?

— Всенепременно.





***

Ольга пришла в пятом часу, когда за окнами уже начало темнеть.

Обычно она входила в Лавку, как ревизор входит в подотчетное хозяйство: с порога оглядывала полки, и голос ее было слышно раньше нее самой. Сейчас же она вошла молча и первым делом посмотрела не на полки, а на меня.

— Здравствуй, Петя.

— Здравствуйте. Чаю или по делу? — спросил я.

— Не до чаю. — Она глянула на Асю: — Разговор есть. Не для зала.

Ася поднялась было, но Ольга махнула ей рукой:

— Сиди, Асенька, от тебя секретов нет. Я к тому, нет ли кого в глубине лавки?

— Нет, мы одни, — ответил я.

— Хорошо. Но дверь лучше запри.

Я нахмурился, но сделал, как она попросила. Ольга вряд ли стала бы паниковать без причин.

Она села на предложенный стул, положила муфту на колени и с полминуты молчала, собираясь. Такой я ее не видел давно: последний раз, пожалуй, в той самой квартире, где она сидела серая от голода.

— Петя, — сказала Ольга наконец. — Перо еще у тебя?

— У меня, — сказал я. — А что, понадобилось? Если ты опять надумала с ним договариваться, то я тебе сразу скажу…

— Типун тебе на язык. — Она даже отмахнулась муфтой. — Я к этой дряни больше в жизни не подойду, и не таких дур учат один раз. Тут другое. — Ольга наклонилась ближе. — Помнишь, я тебе рассказывала, у кого я его брала? Перекупщик. Так вот. Взяли его. Неделю назад, МОЛОТ взял, с товаром. Мне девочки из Палаты шепнули: у него при обыске нашли такое, что ему теперь гарантирован срок. И допрашивать его, Петя, будут со всем прилежанием. А человек он далеко не кремень. И чтобы себе облегчить судьбу, выложит всех, кому что продал за десять лет.

— И ты в этом списке.

— Ты угадал, — согласилась она. — Причем с товаром, за который тоже вполне могут срок приписать, если судья попадется чуть позлее. — Она выпрямилась и заговорила тверже: — Обязательство свое я исполнила, записку сожгла в тот же день, пепел растерла. На мне следа нет, взять с меня нечего, а слова перекупщика без вещи — это слова. Неприятно, потаскают, но переживу. — Ольга помолчала. — А вот сама вещь, Петя, есть. И лежит она не у меня.

Вот теперь разговор пришел туда, куда шел с порога.

— Я тебе его тогда отдала от чистого сердца, — продолжала Ольга тише. — Подумала, что у тебя будет надежнее. А теперь выходит, я тебе беду в дом принесла. Если они начнут разматывать, куда Перо ушло, и ниточка дотянется сюда… Петя, это же запрещенный артефакт. И мне тогда не отвертеться тоже, раз уж на то пошло.

— Дотянется ли, — сказал я. — Перекупщик знает тебя. Тебя допросят, ты скажешь, что знать не знаешь ни про какое перо. Дальше нить рвется.

— А если не рвется? — Ольга посмотрела на меня в упор. — Я не знаю, как они ищут, Петя. И ты не знаешь. МОЛОТ, может, консультируется с тобой по некоторым вопросам, но разыскивать запрещенные вещи — их хлеб. Может, у них на такие перья нюх особый заведен, амулет какой, картотека, мне почем знать. Я знаю одно: пока эта вещь существует и лежит в твоем столе, мы с тобой оба не в безопасности.

Она перевела дух и закончила уже просто, устало:

— Я не с просьбой пришла, у меня и просьбы толковой нет. Я пришла сказать: с Пером надо что-то сделать. Что, я не знаю. Ты мастер, сам и думай. А я, что услышу по своей линии, буду тебе носить сразу, в тот же день, пока ты не скажешь, что дело решенное.

Это и правда надо было решать. Потому что у нас на этом Пере висит и семина клятва.





