Глава 1


— Где помощник командира взвода? — строго проговорил Прохоров, выискивая глазами какого-нибудь бойца с петлицами младшего комсостава.

Коровин шагнул вперёд.

— Старшина Коровин Тихон Степанович, — доложился наш старшина.

— Это весь личный состав?

— Почти весь, товарищ старший лейтенант. Не считая караульных, что в дозоре выставлены.

— Негусто.

— Нам бы сюда гранат да патронов поболе, и провианту! А то в котелках крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой, а желудок периодически похоронный марш играет! — встрял Ванька. — Товарищ новый начальник.

— Безобразие, совсем тут разболтались! Никакой дисциплины! Обращаться по устав! Кто таков?

— Морячок, — растерянно проговорил Ванька и спохватился: — То есть… краснофлотец Семибородов.

Потапов уже как-то отчитывал его за это вот «краснофлотец», но теперь Ваня явно так сказал не из форсу, а просто от удивления. Чтобы ему снова не досталось за то же самое, я вставил:

— А ведь он прав. Надо провести ревизию боезапаса и запросить пополнение припасов.

— Ты опять лезешь не в своё дело, Сотников, — отрезал Прохоров, а после отвернулся от меня к старшине: — Коровин, соберите сведения о боезапасе, об имеющемся оружии, о численности личного состава. И…

Он запнулся, подбирая, что бы ещё сказать поумнее, и чтобы было понятно, кто тут главный.

— И о расходе патронов за последний бой, — негромко подсказал я. — Чтоб знать, на сколько ещё хватит.

Прохоров недовольно зыркнул на меня — мол, без тебя разберусь, — но повторил:

— Все сведения мне на стол… То есть на… Ну, в общем, вы поняли.

И снова посмотрел на меня, и я взгляд выдержал. Он как ни хорохорился первым отвёл глаза.

— Показывайте, где моя комната, — распорядился Прохоров.

— Комната у графьёв, а у нас угол, — тихо хмыкнул Леший.

Бойцы прыснули в кулаки. Прохоров слов не расслышал, но понял, что над ним подшучивают.

— Что за балаган?! — рявкнул он. — Вы у меня строевой займётесь! Маршировать у меня будете!

— Товарищ командир, — взмолился Коровин. — Да где ж тут маршировать? Мы ж на передовой.

— На передовой они, — проворчал Прохоров, подходя к окну. — Устроились, как мыши в норе, в крепости этой каменной. Носа не кажете, а люди в окопах сырых под пулями гибнут…

Тишина повисла тяжёлая. Пока ребята чего-нибудь не наговорили, я напустил в голос вежливости и произнёс:

— Я бы на вашем месте, товарищ командир, к окну так близко не подходил, — сказал я. — Снайпер немецкий наш дом пасёт. Враз снимет.

Прохоров дёрнулся и отскочил от окна так резво, что чуть не споткнулся. Бойцы снова захихикали, хоть и сдавленно, а слышно в вечерней тишине.

— Молчать! — побагровел он.

Кто-то давился смехом в кулак, кто-то хрюкнул, не сдержавшись. Нет, не заладилось у нового командира с личным составом, с первой же минуты не пошло.

Оно и понятно. Наши ребята смерти в глаза её черные, пустые смотрели не раз, она у них постоянно за спиной стоит, какой-то миг и ты уже за кромкой, пороху нанюхались на сто жизней вперед, а этот явился сюда чистенький, отглаженный, с командирской скрипучей портупеей — и ну порядки наводить. Не ведал он ещё, как пахнет настоящий бой, когда на тебя прёт серая лавина, зубы крошатся от напряжения и привкус крови на губах, а патронов — на пять минут боя, а потом все в рукопашную и рвать их руками, зубами, в общем всем чем придётся!

«Ну ничего, — подумал я. — Обтешется. Либо мы его обтешем, либо немец живо науку преподаст. В общем жизнь обломает и научит! А не научится, то долго не проживет».

Только вот беда: бумажки строчить, сидя в штабе далеко от передовой, этот хлыщ умел отменно, я уже знал. И военной наукой надо владеть, а то зазря положит людей. А этот ведь дурак дураком! И зла на меня держит, во все стороны брызги летят, через край. С таким надо поаккуратнее, не лезть на рожон попусту. Чую, одно неверное слово — и накатает он на меня какой-нибудь рапорт, что и заслуги не помогут. Поди докажи особистам, что это он — с гнильцой, а не я — предатель…

Я смотрел на этого надутого штабного индюка в габардиновой гимнастерке, и на душе было смутно, неспокойно. Не было печали, купила баба порося. Теперь мой враг не только там, за немецким оптическим прицелом. Теперь он и здесь, под одной со мной крышей. И который из двух опаснее — это как ещё поглядеть. Ловко поданная бумажка бывает хуже выстрела в спину.

Через пять минут вернулся Коровин, ругавшийся, как сапожник, и кипевший, как чайник!

- Старшина, ты чего? – с недоумением посмотрел на него Ванька, - Ни одного слова нормального, одни местоимения, да выражения нецензурные. Ты же лицо Красной армии! Как не стыдно!

Коровин махнул рукой и зашелся пуще прежнего:

-Я ему…! А он…!

Он стоял махал руками и не находил слов.

Я подошел, поймал его руки и спросил:

- Старшина успокойся и объясни, что случилось?

- Я ему говорю, товарищ старший лейтенант, совет вам добрый дам. Вы свою фуражечку на пилотку замените, вместо шинели ватничек наденьте, и на гимнастерке петлицы на защитные замените. И удобнее, и целее будете! А он на меня смотрит как боец на вошь и отвечает, вы старшина лучше хозяйством своим займитесь, а что мне делать и как, я и без советчиков разберусь. А потом так цедит через губу, и вот, что: "Старшина, принесите мне чаю горячего с бутербродом!"

Коровин снова стал подпрыгивать на месте.

- Я ему что денщик в царской армии? Тоже мне его благородие господин поручик!

Ванька удивлено присвистнул:

-Чего чаю горячего? Кто его видел тот чай? И какой на хрен бутерброд, тут корки ржаной рад будешь!

Он подумал и сказал:

- Старшина, давай я ему кипятку отнесу, я тут в углу мышиный помет видел, добавлю для вкуса, он ядрёный, он проймет! Я бы еще и плюнул для полноты вкуса, но не удобно командиру Красной армии в кружку гадить. Вот был бы Рудик! – и он мечтательно зажмурился.

Коровин только огорченно махнул рукой и пошел наводить порядок в своем хозяйстве.





***

Ночью я собрался на вылазку. Саян заявил о желании идти со мной ещё загодя, и не на одних словах, был уже наготове — сидел, покуривал трубку, поглаживал свою винтовку.

— Сегодня ночь добрая, однако, — сказал он, щурясь. — Духи шепнули: охота будет ладная.

— Охотиться днём будем, Саян, — ответил я. — Ночью мы ничего не углядим, только выберем позицию.

— Понимаю, — кивнул хакас. — Самая добрая охота на рассвете, когда день навстречу ночи идет. Поутру зверь сонный, неосторожный. Тогда и брать его надо.

Не знаю, насколько верны его охотничьи приметы, — сам я зверя сроду не промышлял. А может, он и не про сибирского зверя буквально, а про местного зверя, про фашиста? Ну что ж, на месте и проверим, насколько верна мудрость народная.

— Сотников! Куда это ты собрался?

Новый командир, бывший комсорг Прохоров, вырос на пути.

— На вылазку, товарищ командир. Снайперская работа.

— Я приказа никакого не отдавал. Никаких вылазок. Будешь стоять в карауле.

— Выполняю распоряжение командования, — нарочито официально доложил я. — Был приказ командарма, генерала Чуйкова: снайперам действовать самостоятельно, выходить на свободную охоту. Да и командир полка велел вести снайперский счёт убитых да сразу докладывать ему. Можете, конечно, и в караул меня поставить, — а потом, посмотрев секунду в сторону окна, в ночную черноту, добавил: — Только что мы потом в штаб доложим? Что снайпер всю ночь у бойницы простоял часовым? Вам же первому и влетит, коли наверху прознают, что снайпера в сторожа определили. А мне-то что — мне в карауле и спокойнее, и сытнее. Да и безопаснее намного.

Прохоров поморщился, дёрнул щекой. Достал папиросу, чиркнул спичкой.

— Я бы на вашем месте здесь не курил, товарищ командир, — заметил я. — Это окно с немецкой стороны простреливается. На огонёк живо пуля прилетит.

Он вздрогнул, поспешно затушил папиросу о стену и отошёл вглубь комнаты.

— Ну так что, можно мне на вылазку? — спросил я.

Прохоров развернулся, помолчал, собираясь с мыслями, потом проговорил:

— Слушай приказ, Сотников. По данным разведки, на нашем участке действует немецкая штурмовая группа, что рвётся к Волге. Командует ею полковник Курт фон Лангенау. Вот он — твоя цель. Выследить и уничтожить.

Про себя я усмехнулся: «По данным разведки». Это ведь мы с Красновым да Федотовым того фельдъегеря тогда и взяли, из его-то бумаг наши и вызнали, кто всем тут заправляет. Да только Прохорову про то знать незачем.

— Что молчишь? Приказ ясен?

— Ясен, товарищ командир. Только он какой-то… — я замялся.

— Что? — вскинулся Прохоров.

— Да вы мне еще бы Гитлера приказали убить.

— Ты как с командиром разговариваешь?! — побагровел он. — Не исполнение приказа в боевой обстановке? Под трибунал и в штрафную роту захотел?!

— Приказ ясен, товарищ командир, — спокойно ответил я. — Убить полковника Курта фон Лангенау. По исполнении — доложить.

Прохоров одёрнул гимнастёрку — ещё чистую, не успевшую пропитаться окопной грязью, — и ушёл за угол, курить.

А я про себя усмехнулся. Признаться, я и сам давно хотел наведаться к немецкому командному пункту, последить за Лангенау, изучить его повадки. Приказ этот пришёлся кстати. Чего бойцу ещё надо — и начальство довольно, и своё дело сделаешь заодно.

Мы с Саяном двинулись к выходу из дома.

— Стоять! — вновь крикнул Прохоров.

Вот ведь неугомонный.

— А этот куда попёр? — он ткнул пальцем в хакаса.

— Это мой наблюдатель, помощник снайпера, — ответил я.

— Какой ещё наблюдатель?

— Снайперскую работу сподручнее вдвоём вести, товарищ командир. Один стреляет, другой в оптику местность смотрит, цели высматривает, поправки даёт. А то и оба бьют, друг друга прикрывая. Так положено по наставлению снайперского дела, глава третья, пункт четыре.

Прохоров махнул рукой — мол, проваливайте с глаз долой. Сквозь зубы он что-то пробормотал, я не расслышал толком, но прозвучало весьма похоже на «оба там и сгинете». Хотя, может, и почудилось мне — утверждать не стану.

Мы с Саяном вышли в ночь. В мёртвый, искорёженный город, в чёрные развалины, где за каждым обломком могла таиться смерть. Проползли подальше, где можно уже привстать. Где-то там, в немецком тылу, безмятежно спал в своём штабе-доме полковник Курт фон Лангенау, ещё не зная, что за ним вышла наша с Саяном специальная группа. А где-то ближе, может, в сотне шагов, затаился баварский Охотник, что караулил наш дом, выжидая Призрака.

Саян шёл неслышно за мной, по-кошачьи. Старый таёжник будто был в своей стихии, словно ему и не важно совсем, что вместо леса тут кирпичные завалы. А я, сжимая «Светку», думал, что нынешняя охота будет, пожалуй, самой опасной из всех.





***

Рудольфа доставили на главный перевязочный пункт у Гумрака. Гумрак — железнодорожная станция да пристанционный посёлок верстах в пятнадцати к северо-западу от Сталинграда, отделённый от города голой степью; немцы держали тут ближний тыл, рядом был полевой аэродром. Перевязочный пункт устроили в бывшей советской школе с выбитыми окнами. На классных досках ещё проступали русские буквы, затёртые рукавами санитаров, а в классах, на жестких разномастных койках, принесенных из окрестных домов, лежали раненые немцы.

В помещении висели запахи лазарета: йод, карболка и мокрая шерсть шинелей. За стеной во дворе всё время гудели моторы — санитарные машины да повозки увозили тех, кому повезло, в тыл, к Питомнику, где был полевой аэродром, и дальше на запад.

Рудольф, открыв глаза, обнаружил себя на скрипучей панцирной кровати у стены. Голова гудела, грудь и плечи стягивала повязка. Над ним склонился усталый немолодой фельдшер.

— Очнулся? Считай, повезло тебе, парень, — проговорил он, ловко меняя повязку. — Нож прошёл вскользь, мягкие ткани зацепил. Сердце не задето. Через пару-тройку недель на ноги поставят.

Рудольф слабо кивнул. Повезло. Если бы тот фельдшер знал, что рану эту нанёс не русский, а свой же, немецкий снайпер. И что пачка материнских писем в нагрудном кармане, перетянутая лентой, приняла на себя первый удар: нож скользнул по плотной бумаге, ушёл вбок и оттого не добрался до сердца. Об этом, понятно, Рудольф не сказал здесь ни слова.

Едва медработник удалился, в палату вошли двое. Первым шёл сухопарый, наголо бритый человек с воспалёнными от постоянного недосыпа глазами.

— Эрнст Штольц, сотрудник тайной полевой полиции шестой армии, — представился он негромко, показав круглый жетон с орлом и свастикой, и придвинул табурет к койке.

За ним встал у двери грузный обер-фельдфебель полевой жандармерии — с горжетом на груди и двойным тяжёлым подбородком. Он не задавал вопросов, лишь морально давил присутствием, следил, чтоб допрашиваемый не дёрнулся.

— Рядовой Фогель, — начал Штольц, глядя в бумаги. — Унтер-офицер Фридрих Краус, наш снайпер, утверждает, что вы напали на него. Что вы помешали ему вести огонь и набросились в момент решающего выстрела. Ему пришлось пустить в ход нож против вас. Объяснитесь.

Рудольф сглотнул. Вот оно. Сейчас всё решалось — выкрутится он или пропадёт.

— Я не нападал на него, герр Штольц, — с запинками от слабости заговорил Рудольф. — Я был при унтер-офицере Краусе наблюдателем, в паре. Лежал над кромкой воронки, смотрел в бинокль. И вдруг я услышал щёлчок! — это пуля по каске прошла вскользь, рикошетом. Чудом жив остался. И в тот же миг меня осенило! Я понял, для чего унтер-офицер Краус выставил меня над воронкой. Я был наживкой. Меня, верного солдата, что прошёл русский плен и вернулся к своим, он подставил под пулю, будто кусок мяса сунул в капкан!

Рудольф разошёлся, голос его задрожал от обиды, он и сам почти верил в то, что говорил.

— Я отшатнулся, господин Штольц. От ужаса и неожиданности дёрнулся в сторону — а вышло, что будто бы навалился на плечо Крауса. Он, должно быть, решил, что я кидаюсь на него, что саботирую его выстрел. И ударил меня ножом. А я и опомниться не успел, как все произошло.

Штольц слушал, не меняясь в лице.

— На каске, говорите, след от пули? Покажите каску.

— В том-то и беда, господин Штольц, — Рудольф слабым жестом развёл руками, нешироко, насколько позволила повязка. — Нет у меня больше каски. Когда я раненый полз, она цеплялась и мешала, гремела и тянула вниз. Я её сбросил, где-то там, в развалинах, и осталась.

— Удобно вышло, — проговорил тот негромко, будто пробуя Рудольфа на излом.

— На войне, господин Штольц, — отозвался, будто не поняв поддевку, Рудольф, — всё удобное обычно остаётся валяться в грязи, а с собой тащишь только то, без чего не выжить.

— А раны под ключицами? — Штольц подался вперёд. — С обеих сторон. Откуда у вас такие?

— Когда полз, господин Штольц, напоролся. Там в развалинах битое стекло да рваное железо торчат из стен, как иглы. Я брюхом по ним и прошёл, оба плеча пропорол.

— Вы ловко себя перевязали для тяжелораненого, — заметил Штольц. — Как вам это удалось?

— Какое там ловко, господин Штольц, — Рудольф горько усмехнулся. — Не доктор я. Прижал пакет к ранам, обмотал грудь бинтом как сумел, кое-как стянул. Лишь бы кровь придержать, пока свои не подберут. А руки у меня жилистые, и привычные с детства к работе по хозяйству, дотянулся как мог.

Штольц прищурился, недолго помолчал.

— Довольно, — сказал он наконец.

Но по тону его слышно было: не верит. Только и придраться не к чему — складно стелет Фогель, концы с концами сходятся, а доказательств против нет. Один Краус против него — а Краус и сам хорош, если и вправду выставил наблюдателя под пулю.

Штольц и обер-фельдфебель переглянулись.

— Что ж, рядовой Фогель, — Штольц поднялся, спрятал бумаги. — Пока что мы вам поверим. Но запомните: мы ещё не закончили. Поправитесь — вами займутся снова. И если всплывёт хоть одна неверная деталь, если нам видны будут неточности…

— Мне скрывать нечего, господин Штольц, — заверил Рудольф, глядя ему прямо в глаза. — Я честно служу Германии. Спросите кого угодно, хоть у моей мамы.

— А ты не так прост, Фогель. Раз уж ты видел этого их Призрака близко, как никто другой, — может статься, ты нам ещё пригодишься. Поправляйся. Твоя жизнь нужна Рейху, рядовой.

Штольц задержал на нём долгий взгляд, кивнул и вышел. За ним, грузно ступая, двинулся обер-фельдфебель.

Рудольф откинулся на койку, прикрыл глаза. Сердце колотилось. Пронесло. Пока пронесло…

Он лежал, приходя в себя после допроса, и глядел в проём окна, затянутый брезентом, что слегка колыхался на сквозняке. В щель виден был двор перевязочного пункта. Рудольф с предосторожностями медленно встал и подошел к окну, сам не зная, что хочет там увидеть. Может быть, просто жизнь? Там, среди повозок и санитарных машин, сновали русские женщины с соседних хуторов, которых немцы заставляли таскать воду, выносить помои, мыть полы.

Одна из них, немолодая, в драном платке, несла ведро с грязной водой. Мимо шёл офицер — холёный, в перетянутой ремнями шинели. Женщина оступилась на скользкой ступеньке, ведро качнулось, и помои выплеснулись офицеру на сапоги.

Тот замер. Оглядел заляпанные сапоги. А потом коротко, без особой злобы даже, ударил женщин наотмашь по лицу. Та упала на колени, потянулась к ведру, испуганно залепетала что-то по-русски — просила, верно, прощения. Офицер не стал слушать. Бросил пару слов да кивнул жандарму, что стоял поодаль. Тот молча взял женщину сзади за платье, вздёрнул и повёл за угол школы. Через несколько секунд оттуда сухо хлопнул выстрел.

И всё… Никто и головы не повернул. Будничное дело, человека только что не стало, и всего лишь за случайно пролитые на сапог помои.

Рудольф вздрогнул, отшатнулся от окна. К горлу подкатила тошнота. Он видел смерть на войне, видел кровь, мог погибнуть и сам, и не раз — но всё же это было другое. Это был тот самый немецкий порядок, которому он служил.

А что же именно хотел он увидеть за этим окном? Фогель с трудом сглотнул набрякший в горле ком. Вот что им готовили. Всем, всем.

И в этот миг что-то в нём окончательно переменилось. Те, кого он привык считать своими, давно перестали быть таковыми — они подставляли его под пули, стреляли в безоружных женщин за грязный сапог. А свои — те, настоящие — сидели теперь там, на нейтральной полосе, в доме на той стороне. Те, кто делил с ним хлеб без жадности, кто перевязывал и глядел на него по-человечески.

Он ещё не знал, как это назвать. Предательством, прозрением, трусостью или последней попыткой остаться человеком. Знал только одно: если выживет, если дотянет — он сделает всё, чтобы помочь тем, в доме на той стороне.





Глава 2


Мы с Саяном решили не идти напрямую, а заложили по темноте большой крюк, чтобы не напороться на немцев. Как говорится: нормальные герои всегда идут в обход. В этом городе шла борьба за каждый дом, за каждую пядь земли. Я выбрал путь, где было побольше низин, развалин, да вообще любых укрытий. Хотелось обойти штаб Лангенау с тыла — после нашей с Красновым и Федотовым вылазки и похищения курьера, охрану там наверняка усилили, и так просто к самому полковнику не подобраться. А заодно я думал разведать дальние подступы, прощупать, что да как.

Двинулись в сторону Мамаева кургана. Полночи пробирались — где ползком, где согнувшись в три погибели, — пока не уперлись в овраг. Широкий и глубокий, промытый вешними водами, заросший бурьяном и кустарником.

Была мыслишка спуститься на дно да пройти понизу. Но я отбросил её.

— Нельзя туда, — помотал тут же головой Саян, будто прочитав мои мысли. — Это как тропа звериная. На такой тропе охотник дичь и поджидает.

— Согласен, будет на краю пулемётное гнездо или «секрет» — и поминай как звали, — кивнул я и сверился с картой при свете луны.

То тут, то там грохотала канонада. Где-то совсем близко строчил пулемёт. Наши ли, немцы — не разобрать.

— Ждём утра, — скомандовал я. — Устроимся на ночлег.

Мы забились в какую-то нору — должно быть, остатки блиндажа, разрушенного снарядом. Спали по очереди, да и то вполглаза.

А утром началось. Со стороны переправы донеслись разрывы — наши, видно, пытались подтянуть подкрепление через Волгу. Ухали орудия со стороны Мамаева кургана. И где-то совсем рядом застрочил пулемёт.

Я прислушался. Бил он неторопливо и с расстановкой: та-та-та… та-та-та. Не захлёбывался скороговоркой, как немецкий МГ, что строчит так часто. Иногда кажется, что отдельных выстрелов не различишь — сплошной треск, будто полотно рвут. Нет, этот выговаривал каждую пулю отдельно. Получается, что это «Дегтярёв» наш, ручной, с диском-блином сверху.

— Там наши сидят, — кивнул я.

Мы прошли вдоль оврага, прячась в зарослях. Заметили вскоре, как у склона мелькали красноармейцы. Надо было как-то подать им знак, чтоб не приняли за немцев да не срезали сгоряча.

— Э-эй, ребята! — крикнул я вполголоса. — Свои! Не стреляйте!

Бойцы всполошились, повернулись в нашу сторону, вскинули оружие.

— А ну, выходи, кто там! Руки подними! — крикнул старший.

— Идём, идём. Только не шмальните с испугу.

— А ты не боись за нас. Дай на рожу твою сначала поглядеть.

С поднятыми руками мы вышли к окопам. Окопами, правда, это и назвать было трудно — узкие траншеи, наспех вырытые, кое-как укреплённые. На склоне оврага темнел вход в блиндаж.

— И впрямь наши, — воскликнул сержант с автоматом наперевес. — Особливо вон тот, бурят или калмык, — немец из него как из меня балерина. Кхе!

— А я что говорил? — хмыкнул его сосед. — Наши это.

— Как вы тут, ребята? — спросил я.

— Держим эту сторону оврага, — сообщил сержант. — Да вот снайпер немецкий нас затерроризировал, сука такая. Не даёт носа высунуть, пулемётчиков всех повыбил. На пулемёт уж стрелков обычных ставим. Давайте-ка вниз, в траншею, поживее, а то, не ровён час, выйдет на охоту курвин сын. Пока стоим тут, разговариваем с вами.

Мы спустились, пригнулись.

— Сколько вас тут? — спросил я.

— Да немного. Человек десять осталось, — невесело ответил сержант. — Дальше ещё отделение, а выше по оврагу — немецкий блиндаж. Стоим, держим. Тут проход через овраг узкий, оравой не попрут — вот и держим. А немцы окопались чуть выше напротив, вон там, наступать, видать, приказа им нет. Или, может, думают, что нас тут целый взвод окопался.

Он оглядел мою винтовку с оптикой.

— А ты, гляжу, снайпер?

— Есть такое дело, — кивнул я.

— Пашка я, — сержант протянул руку.

— Лёшка, — ответил я, пожимая.

— А этот что, по-русски ни бельмеса? — кивнул он на Саяна.

— Ещё как бельмеса.

Саян кашлянул, степенно протянул руку, поздоровался с сержантом и с бойцами, что были поблизости.

— Слушай, Лёха, — Пашка понизил голос. — Подсоби со снайпером, сними его, гада. Всю кровь из нас выпил, сил нет. Жаль, вас не два стрелка — они ж обычно парой ходят.

— А он и есть второй, — кивнул я на Саяна. — Бьёт метко.

— Это где ж у него прицел? — усомнился сержант, косясь на моего неказистого напарника.

— Через трубочку не люблю, — спокойно отозвался Саян. — Глаз от неё ленивый делается. Я и так вижу.

Я достал бинокль, но Пашка замахал рукой.

— Э, нет, с этим не высовывайся. На-ка лучше.

И он сунул мне окопный перископ — лёгкую трубку с зеркальцами внутри. Невеликая, вроде бы, хитрость: глядишь в нижний окуляр, а видишь то, что наверху. Зато компактна, легка, в подсумке умещается.

Я стал наблюдать. Немцы действительно засели на той стороне оврага. Разглядел у них в окопах пулемётное гнездо. Снять бы пулемётчиков, да они наверняка под прикрытием снайпера. Сперва надо его убрать, а уж потом…

Гляжу на немецкие позиции — заросли, кусты, рытвины, воронки. Всё это работает как маскировка, им на руку, толком ничего не разобрать. И вдруг из немецкой траншеи медленно поднимается краешек офицерской фуражки. Медленно-медленно ползет над земляным бруствером. Вот уже видна светлая эмблема. Застыла. Потом так же медленно опускается.

Старый трюк. Это снайпер или его помощник проверяют, такие ли меткие наши ребята, выманивают на выстрел пустой фуражкой. Только я на это не куплюсь. Раз он этот фокус проворачивает, значит, либо уже вышел на охоту, либо вот-вот выйдет. Вопрос — где этот гад засел.

Низкие кусты, сухой бурьян, бодыли пожухлой травы — всё это его отлично скрывает. Он может быть где угодно: хоть в метре от фуражки, хоть в полусотне шагов. Фуражка тем временем уже пропала. Я убрал трубу.

— Ну, что думаешь, Лёха? — с надеждой посмотрел на меня сержант, неловко отгрызая заусенец на закопченном пальце.

— Похоже, его по вашу душу и прислали.

— Ну а я что говорю? Задолбал, сволочь. Корчикова намедни ночью убил — тот закурил над траншеей, всего-то на миг огонёк вспыхнул. И всё, готов. А днём и вовсе не высунешься.

— Из пулемёта заросли выкашивать не пробовали?

— Да где ж столько патронов набраться-то, Лёха? Не напасёшься.

Я ещё раз прикинул:

— Снайпер выставляет фуражку, провоцирует. Надо сделать вид, что мы поддались.

— Из пулемёта жахнуть? — предложил Пашка.

— Нет. Жалко мне пулемётчика под пулю подставлять. — Я повернулся к хакасу. — Саян, твоя помощь нужна.

— Саян завсегда поможет, — закивал тот.

— Видишь те густые заросли? Идёшь туда, выбираешь позицию, прячешься. Набьёшь плащ-палатку сухой травой — сделаешь куклу, навроде человека. Каску снимешь, положишь рядом, а под нее сидор. — Я повернулся к Пашке. — Браток, битая винтовка у тебя найдётся? Хоть без затвора, любая негодная.

— От убитых осталось, сейчас сыщем, — кивнул Пашка и повернулся к своим: — Кривцов! Принеси тот винтарь, что только на утиль годится!

Один из бойцов мигом принес мосинку с раскуроченной ложей и перекошенным затвором. Протянул мне.

— Вот её, Саян, выставишь рядом с куклой, чтоб издали за снайперку сошла, торчала напоказ. Обмотай еще немного ствол тряпицей, будто в маскировку, и жди рядом с куклой. Как фуражка покажется — бей по ней из своей. А после сразу отползай, да свою винтовку уноси с собой. Битую оставь у куклы — пусть немец думает, что засек стрелка.

— Хорошо удумал, Лёша, — закивал Саян. — А ты сам что, его караулить будешь?

— А я залягу вон в тех кустах, с другого боку. После твоего выстрела немец перенесёт прицел на твою позицию — тут он мне и откроется.

Так и сделали. Я занял свою позицию, Саян свою, оставалось лишь ждать.

В нашу сторону ударили автоматные очереди. На таком расстоянии толку с них мало — больше веток посекли да шелухи за ворот накрошили. Однако не просто так стреляли: среди трескотни автоматов я различил винтовочный хлопок. Снайпер. Маскирует свой выстрел под автоматную пальбу. Грамотный, сволочь.

Но это не баварский Охотник — в этом я был отчего-то уверен. И район не тот, и старый трюк с фуражкой больно прост для него, хитровымудренного.

В ответ ударил наш «дегтярь».

— Тише, ребята, не высовывайтесь, — шепнул я в ту сторону, хотя понимал, что никто не слышит.

А пулемётчик будто услышал — смолк, укрылся в гнезде. А я продолжал наблюдать.

И вот снова осторожно показалась фуражка — на палке ли, на стволе, отсюда не разберёшь. Видимо, провоцирует нашего пулеметчика.

— Ну, теперь твоя очередь, Саян.

Бах!

В стороне и вправду тут же грохнул выстрел — там, где и залёг хакас. Простреленная фуражка слетела. И тут же, почти мгновенно, грянул ответный выстрел с немецкой стороны. Так быстро, что я едва успел засечь. Твою маму… хорошо, если Саян успел отползти.

Зато снайпер себя выдал. Я уловил еле приметную вспышку на дульном срезе — днём её почти не видать, но мой натренированный глаз разглядел. Немец засел в бурьяне, на той стороне оврага, поодаль от фуражки-обманки. Ею, выходит, водил помощник.

Я прижался щекой к прикладу. Замаскировался немец на совесть — ни ствола торчащего, ни шевеления. После выстрела он вряд ли позицию сменил: уверен ведь был, что снял нашего стрелка.

Вот в этой самонадеянности и крылась его погибель.

Прицел я выставил заранее по дальности. Теперь же навёл туда, где блеснула вспышка, и плавно дожал спуск.

Бах!

В кустах что-то дёрнулось. Не убил. Видать, пуля лишь зацепила, бурьян да густая трава могли сбить выстрел. Немец дёрнулся, пополз — и этим себя выдал. Я нажал снова. Выстрел! «Светка» тут же дослала патрон, не надо дергать затвором вручную, — за то я её и ценил.

Бах! — мой третий выстрел, наконец, остановил движение. Всякое шевеление в кустах разом прекратилось.

Я быстро отполз в сторону, снова глянул в трубу. Туда, куда стрелял. Теперь я его разглядел. Немец в камуфляжной накидке уткнулся лицом в траву и не шевелился. Ага. Но праздновать рано. Может, он только ранен и притворился дохлым тушканом?..

Я опять взялся за винтовку, поймал его в прицел и на всякий случай добавил ещё. Видел, как пуля пробила ему загривок — не шелохнулся. Готов, значит.

Тогда сам я отполз спешно вниз — на случай, если снайперов двое. Но всё было тихо.

Я сполз в траншею и, пригибаясь, подбежал к блиндажу. Сержант уже припал к стереотрубе на треноге — досталась она им, как сказал потом Пашка, от недавно убитого артиллерийского наблюдателя.

— А и вправду ж снял ты его, Лёха! — обрадовался Пашка. — Вон он лежит, вижу. Только зачем ещё раз-то по нему пальнул? В дохлятину. Боеприпас тратить…

— Для профилактики, — улыбнулся я. — А Саян где? Не приходил?

Тот ничего не это не ответил. Сердце ёкнуло.

— Саян! — тихо позвал я. — Жив ты? Цел?

Кусты зашуршали, и к нам выполз хакас, в секунду ловко спустился в траншею.

— А чего мне не быть живым? — широко улыбнулся он, и от этого глаза стали щелками. — Это охота. На охоте только плохой охотник гибнет. Хороший слушает землю.

Мы рассмеялись. Отлегло от сердца, жив чертяка.

— Спасибо тебе, Лёха, — сержант крепко пожал мне руку. — От всего нашего взвода горячее комсомольское.

— Взвода? — удивился я. — А где ж командир?

— Эх… — Пашка вздохнул. — Снайпер ведь в первую очередь старших бьёт. Погиб наш командир, третьего дня ещё. Вот и держимся, как умеем, с усеченным остатком взвода.

— Слушай, Павел. А что у немцев на той стороне оврага? — спросил я. — Силы какие, укрепления?

— А бес их разберёт, — пожал плечами Пашка. — С таким количеством бойцов в атаку я не полезу. Да и приказа покидать позицию не было.

— Ясно. А гранаты есть?

— Маленько найдётся. А на что тебе?

— Одолжи пару штук. Ночью к ним сползаю, погляжу, что да как. Может, подарочков оставлю…

Он даже чуть присвистнул.

— Да ради такого хоть все забирай, лишь бы толк вышел.





***

Уже под вечер мы спустились в блиндаж, выкопанный в склоне оврага. Бойцы напоили нас водой. Пил я долго, все никак не мог оторваться от котелка.

— Не обессудь, братец… Из угощений, Лёха, у нас одна вода, — развёл руками Пашка. — Сами вторые сутки не евши. Обещали паёк подбросить, да вот уж которую ночь нету.

Я молча достал из вещмешка три банки тушёнки «второго фронта».

— Налетай, ребята.

— Ого! — присвистнул Пашка. — Кучеряво живут снайперы! Консервы мериканские.

— Да это у нас разовая выдача вышла. Подарочек от командования за то, что дом отстояли.

— Какой это дом?

Я махнул в сторону, откуда мы пришли.

— Да во-он там, двухэтажный. Как крепость стоит.

— А-а, слыхал! — оживился Пашка. — Так вы с дома Потапова, что ли? Ну, дела. Спасибо за угощение, братцы.

Фамилия нашего командира, то, что она была им вот так известна, и согрела, и уколола — жив Михаил Андреич, но когда-то ещё вернётся, да и к нам ли. Разогрели банки на окопных свечах. Ели ребята теплую тушенку, тщательно выскребая ложкой и подбирая янтарный жир со стенок банки. Изголодались бойцы.

— Эх, мясцо, — жмурился молоденький боец с перевязанной рукой. — Я уж и вкус позабыл. Все каша да каша, на воде, без соли, а что уж до масла.

Разговорились. Война войной, а живая беседа в землянке грела не хуже тушёнки. Толковали о том, о сём, и хоть лица у всех были усталые да серые от окопной пыли, а духом ребята не падали.

— Слыхали, у заводов с каждым днём всё жарче, — рассказывал Пашка, обсасывая ложку. — Прямо в цехах бьются, у станков, за каждый пролёт. Тракторный, «Баррикады», «Красный Октябрь» — туда немец прёт, там самое пекло.

— А наши что ж, держатся? — спросил молоденький Гриша.

— Держатся, а то как же. На днях, сказывали, через Волгу гвардейцев переправили, тридцать седьмую. Бывшие десантники, теперь стрелковая дивизия. Народ отчаянный, с барж — и сразу в бой, к Мокрой Мечетке. Уж они фрицу дадут прикурить.

— Это хорошо, что гвардия пришла, — кивнул я. — Не отдадим город.

— Не отдадим, — твёрдо сказал Пашка. — Костьми ляжем, а не отдадим. Куда нам отступать — за Волгой для нас земли нет.

— Хорошие слова, — кивнул я.

— Это политрук так сказал, а ему еще кто-то… да все теперь так говорят.





***

Взяв с собой две лимонки, мы с Саяном, едва на овраг опустилась глухая ночь, двинулись вдоль склона в сторону немецких позиций. Пробирались осторожно, прячась за зарослями.

— Где-то тут у них должна быть ночлежка… блиндаж, — прошептал я.

Мы залегли, стали наблюдать. Разглядели пулемётное гнездо. Забрались чуть выше, на возвышенность под тень кривого расщепленного тополя — отсюда видна была часть траншей. Дальше, в темноте, маячил часовой.

— Можно стрельнуть, — шепнул я. — Да только в темноте не факт, что попадёшь. А переполошим всех — и дело сорвём. Мелочь всё это, не годится. Нам бы по-крупному…

— Зверя на водопое караулят, — многозначительно проговорил Саян. — Воду искать надо.

— И что, на водопое его стрелять будем? Темень, хоть глаз выколи.

— Когда немец за водой пойдёт — там и поглядим, — сказал хакас.

— Слушай, Саян, а ты голова, — я понял его замысел.

Мы прошли ещё, ступая тихо, чтоб не шуршать кустами. На дне оврага отыскали ручей, сочащуюся из глины воду — она собиралась в тёмную лужу между корней. Днём это место наверняка простреливалось, но ночью тут стояла сплошная чернота. Залегли, стали ждать.

Не прошло и четверти часа, как послышались шаги да бряканье котелков. На склон оврага, поросшего ивняком, выбрался тёмный силуэт. Поскальзываясь, он всё-таки почти привычно спустился к ручью и стал набирать воду.

— Сидим, ждём, — прошептал я.

— Ага, — кивнул напарник.

Немец набрал воды — у него были фляги да несколько котелков, связанных ремешком, — и зашлёпал обратно, вверх по склону, в заросли. Мы же тихонько двинулись следом, держась на расстоянии. У густого куста немец вдруг нырнул в него и куда-то исчез. Как сквозь землю провалился.

— Что за чёрт, — нахмурился я. — Куда он делся?

— Там нора звериная, — авторитетно шепнул охотник.

И тут до меня дошло. Вон оно что. Немцы выкопали в стене оврага землянку, замаскировали вход кустами — там и ночуют, и греются. Хитро устроились.

— Молодец, Саян. Выследил-таки.

В такой темени, без провожатого от «водопоя», вход в землянку нипочём было бы не разглядеть.

— Пускай-ка зверь уснёт, — сказал Саян. — Подождём.

Я с ним согласился. Спешить было некуда — лучше дать немцам угомониться, заснуть покрепче.

Прошёл час, другой. Поодаль, у пулемётного гнезда, копошился пулемётчик. С другой стороны время от времени вспыхивал огонёк — караульный курил, не таясь, злостно нарушая устав караульной службы. Чувствуют, значит, себя в безопасности, сволочи. В глубокой ночи. Ну ничего.

— План такой, Саян, — зашептал я. — Ляжешь здесь. Только сдвинься чуток вправо, чтоб простреливать вход в блиндаж, он за кустами. Я погоню их на тебя, а ты встречай.

— Темно. Метко не выстрелишь, — покачал головой охотник. — Трудно попасть.

— Я подсвечу уж как-нибудь. Правда, не знаю как, ну… по крайней мере постараюсь, — показал я ему гранату.

— Дашь свет — попаду, — кивнул Саян.

— Вот и договорились. Только раньше времени не пали. Мне сперва оттуда ноги унести надо.

— Хорошо, — кивнул хакас, всё поняв без лишних расспросов.

Нравился мне такой напарник: будто успевал уразуметь не только слова мои, а сами мысли. Я оставил ему «Светку» на сохранение. Саян остался при своей винтовке — моей самозарядке он не доверял, чужое оружие на охоте, считай, лишняя беда. А я, с пистолетом за поясом да двумя гранатами в карманах, пополз к блиндажу. С длинной винтовкой у входа в землянку всё одно крутиться несподручно.

Полз медленно, вжимаясь в землю, стараясь не шуршать, чтоб не углядели из пулемётного гнезда или караульный не услышал. Вот я уже близко. Вот раздвигаю кусты — и вижу вход в землянку, завешенный брезентом.

И тут сзади, чуть сбоку, послышались тихие шаги. Чёрт. Видать, караульный пошёл сменщика будить, который проспал, или приспичило ему куда-то. Я вжался в землю, замер. Сейчас всё дело испортит!..

Часовой вдруг остановился — будто что-то почуял. Я и дышать перестал. Под ним хрустнула ветка, он повёл стволом, вгляделся в темень. Долгий, нехороший миг. Потом сделал ещё шаг — и от куста бесшумно отделилась тень. Короткий всхлип, будто клинок входит в плоть, — и тело мягко осело наземь.

Саян. Понял, что часовой мне помешает, — снял без шума ножом. Я переждал малость, дал хакасу уйти обратно на позицию. Скосил глаза — еле разглядел, как силуэт его растаял во тьме, уходя на возвышенность, откуда простреливался вход.

Пора.

Я осторожно протиснулся сквозь кусты — и вот он, вход, завешенный брезентом. Осторожно отодвинул край полога, заглянул. Землянка оказалась большая, с бревенчатой перегородкой, с ящиками. Немцы спали вповалку прямо на полу, кому-то повезло с нарами, сбитыми из обломков досок. Один «истинный ариец» ворочался и чесался от одолевших вшей, что-то бормоча сквозь сон. А у дальней стены кто-то кашлял хрипло и надсадно, будто лёгкие наружу выворачивал. Добить бы тебя, чтоб не мучился… потерпи, за мной не заржавеет.

Тускло горела керосиновая лампа на ящике у входа. Я был в самом логове врага. Немец мог проснуться в любой миг. Сердце так и колотило в рёбра.

Рядом с лампой, у ящика, стояла помятая жестянка, скорее всего, с керосином, с заткнутым тряпкой горлышком. Видно, с неё лампу и доливали. Вот это мне и было нужно.

Я осторожно взял жестянку. Пальцы тут же стали скользкими, перехватив на себя тонкую пленку горючки, и тугая тряпичная затычка поддалась не сразу, зашуршала, заскрипела. Я замер, косясь на спящих. Один немец заворочался на нарах, пробормотал что-то, потом снова затих.

Я плеснул керосином на брезентовый полог у входа, на сухую мешковину, на дощатый порожек. Потихоньку, чтоб не хлюпнуло громко.

Керосин — не бензин, сам факелом не рванёт. Я снял с лампы горячий плафон, поднял фитиль повыше. Пламя дрогнуло, вытянулось коптящим жёлтым язычком. Я поднёс к нему край пропитанной мешковины. Секунду ничего не происходило. Потом ткань нехотя задымила, огонёк пополз по мокрому пятну, набрал силу и пошёл вверх по пологу.

Кто-то из немцев закашлялся во сне. Другой резко сел, ещё не понимая, что стряслось.

Пора!..

Теперь, когда руки были свободны, я выскочил из землянки, разогнул усики у гранат, выдернул чеку у первой лимонки, крепко прижимая рычаг пальцами, и швырнул гранату внутрь. Тут же выхватил вторую, рванул кольцо и послал её следом.

Сдвоенный грохот ударил из землянки. Изнутри полыхнуло, повалил дым, брезент на входе сорвало взрывной волной, он расстелился перед входом и занялся жарким огнем прямо на земле. А следом — крики, многоголосый вой, стоны.

Я метнулся прочь, за складку склона, скатился в промоину, прижался к мокрой земле. Над спиной свистнули пули, посекло кусты, в мою сторону застрочил автомат из траншей. Вот теперь — скорее в темень, на дно оврага, держась склона.

Я пробирался очень быстро, но при этом не поднимал головы, скрючился чуть ли не до самой земли.

Сзади стрекотал пулемёт, срезая ветки. Захлопали выстрелы, послышалось злое «Хальт! Хальт! Шиссен!..» С немецкой стороны взвилась осветительная ракета, повисла, заливая овраг мертвенным белым светом. Часового на моём пути не было — Саян его снял, — но при свете ракеты меня вполне могли достать «случайные зрители». Я нырнул в заросли и вжался в кусты. Отсюда мне было видно, как из дыма бруствера вывалился немец. Там, у горящего блиндажа, вовсю шла работа. Брезент полыхал, и в его свете немцы, что выбрались из дымной норы, метались четкими чёрными тенями. А с возвышенности, из кустов, бил по ним Саян.

Хлопок — и один из спасшихся упал. Второй — и горящий немец, что орал благим матом, заткнулся навсегда. Пауза. Из траншей подоспели караульные, но в суматохе они палили в темноту, наугад, туда, где никого уже не было, а настоящий стрелок лежал выше, в чёрных кустах, и тут же снял очередного фрица, положил, как фигурку-мишень в тире.

Вот и всё. После пяти выстрелов надо заряжать полной обоймой.

— Будет, Саян, будет… уходи, — едва выдохнул я в темноту.

Хакас будто меня услышал, его винтовка затихла, а через пару минут мы встретились с ним на той стороне оврага в условленном месте.

Со стороны блиндажа слышались крики и выстрелы.

— Добрая охота, — в темноте лишь тускло блеснули зубы Саяна в довольной улыбке.





Глава 3


А утром к взводу Павла наконец переправили долгожданное пополнение. Через связного в штаб поступили сведения, что противоположный край оврага почти чист, ночью кто-то из пришлых снайперов сильно проредил врага. Пашкин комбат, быстро согласовав со штабом полка, решил, что грех упускать такой случай, и, приказав пополнить боевое охранение, прислал в подмогу сводный взвод — два отделения да с ними три ручных пулемёта.

Под утро, под прикрытием нашей с Саяном снайперской поддержки, Пашка повёл бойцов в атаку. В этот раз обошлись без криков «ура», без молодецкого посвиста — ударили тихо и споро, как умелая штурмовая группа. Перемахнули через овраг, забросали уцелевшие пулемётные гнёзда гранатами, быстро выбили из траншей остатки немцев. Сопротивления те почти не оказали — ночью мы изрядно проредили их гарнизон, оглушили и обескровили. Только троих из новеньких всё же достал затаившийся немец из укрытий. Погибших оттащили вниз, наскоро похоронили в общей могиле, совсем не первой здесь. Пашка после боя долго молчал, глядя на холмики, что бугрились на дне оврага. Не зря парни головы сложили, другая сторона оврага тоже теперь была наша.

— Потом пирамидки со звездой поставим, как положено! — проговорил сержант. — Не зря парни головы сложили, та сторона оврага теперь наша!

Пашку, хоть он и был всего сержантом, оставили временно командовать обновленным взводом. Временное, как водится на войне, легко могло стать постоянным. Обещали подкинуть еще пару станковых пулемётов да ящики с патронами. Немецкий блиндаж расчистили от трупов, и там Пашка устроил себе настоящий штаб. Ходил довольный, сиял, как начищенный самовар.

— Ну, Лёха, ну спасибо тебе, — тряс он мою руку. — А то совсем мы засиделись на той стороне, взвод мой таял да усыхал день ото дня. А ты пришёл — и сдвинулось дело с мёртвой точки. Как фамилия-то твоя, снайпер? На всю жизнь запомню, а после победы сведу тебя в пивнушку, как будешь у нас в Москве. Там такое пиво — с лещиками, для души!

— Сотников, — ответил я. — А кличут меня по-разному. Наши — Скрипачом. Немцы — Призраком Сталинграда.

— Запомню, — закивал Пашка, не выпуская моей руки. А потом вдруг накрыл свое запястье ладонью. — Слышь, Скрипач. Давай махнёмся. Не глядя. На память.

Был такой фронтовой обычай — меняться часами на память, и вправду не глядя, чтоб не торговаться и выгоды не считать. Он не видел, какие у меня под рукавом часы, а я — какие у него.

— А давай, — тут же согласился я.

Часы у меня были кировские довоенные, грубые да массивные. Ванька, бывало, посмеивался: такими и сахар колоть впору, а ежели фриц неожиданно навалится — можно вместо кастета по зубам приложить. Зато надёжные, как и всё советское: время показывали точно, и, коли не забывал подзаводить, не останавливались никогда. Одна беда — тикали громко. На вылазках, в ночной тишине, мне всё мерещилось, что враг за версту слышит этот стук двигающейся по кругу стрелки. Вот и настала пора с ними расстаться.

Пашка стянул со своего запястья часы. Оказались трофейные, немецкие — аккуратные такие, на металлическом браслете с платиновым блеском. А на циферблате и стрелках — зеленоватые светящиеся точки, метки со светомассой, что тлели в темноте.

— Держи, носи, — протянул Пашка. — С немецкого гауптмана самолично снял. Послужат тебе верой и правдой.

Я повертел часы в руках. С такими метками бдить ночью одно удовольствие — можно время глянуть, не чиркая ни спичкой, ни зажигалкой, не выдавая себя огоньком. Только под рукавом держать придётся, чтоб свечение не выдало или накладку вроде широкой манжеты сшить. На крышке корпуса были выцарапаны чужие инициалы да дата — «Gott mit uns — 1941». Что означало: «С нами Бог».

Пашка, заметив мой взгляд, хмыкнул:

— А у них, у гадов, и на пряжках ремней так же написано: «С нами Бог», так вот эту тарабарщину мне перевели. Сам видал. С Богом, вишь, идут, а сами баб да детишек стреляют, сволочи.

— Был, стало быть, с ними, — усмехнулся я, надевая часы. — Поглядим, с кем он теперь.

Я отдал Пашке свои часы. Тот покрутил, поднёс к уху.

— О, а эти сразу видать — нашенские, — ухмыльнулся он. — Такими я и гвозди заколачивать смогу, как нормальную позицию займём да блиндаж ладить станем.

Бойцы, услышав нас, рассмеялись.

Вот в такие минуты, в короткое затишье меж боями, и отдыхала душа. Можно было присесть, перекинуться шуткой-другой, поблагодарить друг друга, потолковать о своём. Цена этим минутам была особая — потому что назавтра, а то и через час, кого-то из нас уже могло не стать. По той шутке или любимой поговорке может, и будешь после вспоминать человека ещё много лет.

Разговорились. Молоденький боец, Гриша, достал из кармана истёртый на сгибах листок — переписанные от руки стихи. Стал читать. Я узнал их с первой строки, это было легендарное произведение Симонова «Жди меня, и я вернусь». И читал, и фильм видел, «там» еще.

В той, прежней моей жизни эти слова давно стали памятником войне. А здесь их передавали из уст в уста, если не повезло услышать по радио или прочесть в газете, носили на листке, сложенном вчетверо и спрятанном у самого сердца.

— Невесте берегу, — смущённо сказал Гриша, пряча листок. — Свидимся — отдам. Ведь… словно про неё и писано. Она у меня…

— Свидитесь, — сказал я твёрдо. — Непременно свидитесь.

Помолчали. Где-то за оврагом ухала артиллерия, в небе натужно гудели самолёты. А здесь, в отбитом у врага блиндаже, стало на минуту тихо.

Я обвёл этих молодых парней взглядом. Голодные, серые от недосыпа, с потрескавшимися губами, с землёй и чужой кровью под ногтями, они смотрели друг на друга и туда, за горизонт, с решимостью и твёрдостью. И каждый здесь готов был сложить голову за товарища, за Родину, за Сталинград. Вот почему немцу здесь не пройти. Боеприпасов и провианта у нас меньше, чем у немцев, а вот люди… эти ребята уже всё для себя решили: за ними Волга, за Волгой дом, и отступать больше некуда.





***

Новый командир гарнизона дома Потапова, старший лейтенант Прохоров, взялся за дело рьяно. Первым делом построил весь личный состав — кроме караульных — в основном зале. Заложив руки за спину на генеральский манер, прошёлся вдоль строя, оглядел всех придирчиво.

— Что за вид? Почему выглядите как портовые грузчики? Привести форму в порядок, сапоги почистить.

— Так я ж, товарищ командир, — пробормотал Ванька, — каждый божий день чистил, трофейной немецкой ваксой, по три раза на дню. Но все без толку… Раз прошелся по битой штукатурке и все, начинай сначала.

— Красноармеец должен иметь опрятный вид. Для вас что, устав не писан? И представляйтесь, когда к командиру обращаетесь. Я вас ещё не запомнил.

— Морячок, — брякнул Ванька и тут же поправился: — Красноармеец Семибородов.

— Морячок, Леший, и как там снайпера своего называете? Скрипач? — Прохоров обвёл строй взглядом. — Вы что, банда? Что за воровской жаргон? Я в подразделении Красной армии нахожусь или в лагерном бараке? Клички да прозвища. В общем так... обращаться ко мне и между собой только как положено, по званию да фамилии. Ясно?

Бойцы потупились. С Потаповым всё было слажено, по-человечески, а этот с порога не вписывался — будто шестерёнка не от той машины затесалась. Теперь весь механизм трещать и скрипеть начал. Непонятно, что раньше будет — механизм заклинит или у шестеренки зубья отлетят?..

Прохоров заметил на ящике у стены стопку немецких листовок. Поднял одну, повертел. На листовке намалёвана была карта: на бескрайних просторах будущей германской империи — крохотный городок на Волге, Сталинград, а в него воткнуто остриё громадного кинжала со свастикой на рукояти. Дескать, падение города неминуемо, и нечего тягаться с этакой силищей.

— Это что ещё за дрянь? — нахмурился Прохоров. — Почему на боевой позиции хранится?

— Так это, товарищ командир, на подтирку, — смущённо крякнул в кулак Коровин. — Газет-то не хватает. «Красную звезду», что доставляют, до дыр зачитываем — статейки, стихи вырезаем, перечитываем. А этой вот макулатурой, прощения просим, нужду справляем. Её-то и не жалко. Используем по прямому назначению, так сказать.

— Листовки уничтожить, — приказал Прохоров.

— Так мы их и уничтожаем, — серьёзно подтвердил Ванька. — Только не враз. А по мере надобности. Когда до ветру ходим. И, можно сказать, унижаем при этом врага самым непотребным образом.

Строй сдавленно хрюкнул.

— Молчать! — рявкнул Прохоров. — Развели балаган.

Он повернулся к старшине.

— Коровин. Заведите журнал — ну, или тетрадь, что найдётся. Будете фиксировать настроение бойцов, наличие жалоб, примеры героизма. Политическую сознательность отражать.

— А это для чего ж такое? — удивился Коровин.

— Так нужно, — отчеканил Прохоров. — Командир обязан знать, чем живёт его подразделение, и доводить до сведения вышестоящих. Это вам не игрушки.

— Давайте уж тогда и графу заведём, — невинно предложил Ванька, — кто насколько фрицев ненавидит. Ежели так, средне, — то полста очков. А ежели совсем, до зубовного скрежета, что ни спать, ни есть — то все сто десять.

— Это ещё зачем? — насупился Прохоров.

— Так для отчётности же, товарищ командир. Чтоб начальство знало: ненависть к врагу в подразделении растёт и крепнет согласно руководящей линии командования.

— Ага, — поддакнул Леший, пряча усмешку. — И ещё графу: кто сколько вшей за день поймал. Вша — она ить тот же фашист. Кровушку нашу пьёт, спать не даёт, и давить её — самое милое дело. Чем не показатель боевого духа?

Строй давился смехом — кто в кулак, кто, отвернувшись, в плечо соседу.

— Я смотрю, шутки шутить любите, — недобро проговорил Прохоров. — Ничего. Я вас живо в чувство приведу. Будете у меня устав наизусть зубрить.

Он достал из планшета книжицу — невзрачную и потёртую, с чёрно-белой звездой на обложке, серпом и молотом в середине звезды и заголовком: «Боевой устав пехоты РККА».

— Коровин, возьмите. Изучать с личным составом будете. Я лично проверю знания.

— Да когда ж изучать-то, товарищ командир? — вздохнул старшина. — Не школяры, чай. Нам бы отоспаться меж атаками. Дом большой, людей мало, в карауле, сами видите, круглые сутки стоим, чтоб все подходы прикрыть.

— Сила бойца начинается со знания основ, — отрезал Прохоров. — А основа — устав.

А потом важно добавил в рифму:

— Неси службу по уставу, завоюешь честь и славу!

Ванька глядя в сторону, тихо пробормотал, так чтобы старший лейтенант не услышал:

— По уставу будешь жить, задолбаешься служить!

Тем временем Коровин повертел книжицу в руках, вздохнул сокрушённо.

— Боязно мне её бойцам отдавать, товарищ командир.

— Это ещё почему? — прищурился Прохоров.

— Дак ведь листовки вы спалить велели, — кивнул он на ящик. — А ну как газеты подвезти забудут? — Коровин скорбно покосился на устав. — Тогда ж на эту книжицу первым делом и поглядят, когда до ветру…

Бойцы прыснули. А Прохоров побагровел, не сразу и нашёлся. Краснота эта страшно не шла к его худому лицу.

— Молчать! Эта книга выпущена Народным комиссариатом обороны! Она для бойца священна! Лично отвечаете за её сохранность, старшина!

Коровин вытянулся, спрятал улыбку в усы. Не понял командир, что старшина шутит — в самом деле на печатный устав никто из умственно нормальных бойцов не покусится.

— Сберегу как зеницу ока!

Прохоров ещё раз прошёлся вдоль строя, выискивая, какое нужно сделать замечание, да не нашёл — бойцы стояли смирно, с серьёзными лицами, только у иных в глазах плясали бесенята.

— Разойтись, — буркнул он, наконец.

Бойцы разошлись, и по углам ещё долго слышались сдавленные смешки да перешёптывания.

— Да робята, намучимся мы с этим малахольным! Одно слово — Барчук! — почесав в затылке, изрёк Семибородов.

—Хотя с другой стороны, Командир-то не злодей, нет, — шептались Кузьма схудым Сашком. — По-своему даже старается. Беда в другом — он своим штабным аршином лямку передовой мерит, а здесь, где смерть в каждом окне маячит, свой счёт и своя правда. Уставом её не пропишешь.

— Притрётся — поймёт, — пробасил Кузьма. — А не поймёт — война научит. Она всех учит, да только плату за уроки берёт, сволота, несоразмерную. Ели не поймет, в расход спишется! Была проблема, раз и нет ее!





***

Закончив показательный разнос, Прохоров потребовал, чтоб ему отвели отдельную комнату — командиру не пристало ютиться со всеми.

— Однако ж, угол-то могём, — сказал Кузьма, а Леший что-то пробурчал про барские замашки, но никто, вроде бы, не услышал толком.

Бойцы переглянулись и с торжественными лицами повели командира в угол дома.

Угол этот был, прямо скажем, не из лучших. Вечный сквозняк гулял по нему, с потолка сыпалась кирпичная пыль, а вместо двери висела трофейная немецкая плащ-палатка с угловатым оскольчатым зелёно-бурым рисунком. Зато никого вокруг — уединение, как раз для командирских дум.

— Вот, товарищ командир, — серьёзно доложил Коровин. — Лучший угол в доме. До вас тут лейтенант Потапов квартировал. Почётное, можно сказать, место. По наследству переходит.

Прохоров остался доволен. Поставил планшет на пыльный ящик, разложил бумаги, приготовился что-то писать.

Но не прошло и нескольких минут, как с немецкой стороны хлопнул одиночный выстрел. Пуля чиркнула в стену над головой старшего лейтенанта, выбив кирпичную крошку. Прохоров подскочил, выронил карандаш и пулей вылетел из закутка.

— Почему не предупредили, что окно простреливается?!

— Так это ж ясное дело, товарищ командир, — невозмутимо пожал плечами Коровин. — Любое окно здесь простреливается. На передовой иначе и не бывает.

Но Прохоров никак не мог бы признать, что сам до этого не додумался, и потому упорствовал:

— А это? Отчего не сказали особо?

— Дак забыл, — старшина почесал в затылке. — Немец этот угол ещё третьего дня пристрелял. Снайпер у него там сидит, сторожит. Но зато место тихое. А лейтенант Потапов, дай бог здоровья, он ничего не боялся. Главное — не в рост ходить, а на кукурках. Неужто вы, товарищ командир, забоитесь?

— Что мне ваш Потапов, — буркнул Прохоров, отряхивая с плеч пыль. — Не подходит мне эта комната.

— Воля ваша, — развёл руками Коровин. — Тогда уж в общий зал, к бойцам, в общую кашу. Только там тесновато, вповалку спим.

Прошли в общий зал.

— А здесь не простреливается? — опасливо поинтересовался старший лейтенант.

— Да нет, что вы. Окна на нашу сторону глядят, вы ж сами видали. Разве что осколок иной раз залетит.

— Какой ещё осколок? — насторожился Прохоров.

— Ну, когда немец миной или снарядом по нашим окопам кладёт, бывает, долетает до окон, а тут на излете в стену и ударяет. Редко, но бывает, ага. Так что и там не зевай. Я б на вашем месте, товарищ командир, заранее тренировочку-другую провёл.

— Какую ещё тренировку?

— А чуть что — мордой в пыль, руки на затылок, пузом к полу. Оно хоть и не красиво выглядит, зато живой. А ещё лучше — змейкой в щель забиться.

Бойцы отворачивались, давили улыбки. Прохоров побагровел.

— Пузом к полу, говорите? — Прохоров выпрямился, заложил руки за спину. — Вот оно, ваше понятие о воинской доблести. Боец Красной армии не в щели прятаться должен, а врага бить, не щадя живота. Стойкость и мужество — вот что отличает солдата от труса. А вы — «змейкой», «в пыль»…

Договорить он не успел. В оконном проёме с грохотом обрушилось что-то тяжёлое, в стороны щедро сыпануло крошкой. Бойцы и ухом не повели, а Прохоров рухнул на пол как подкошенный — мордой в пыль, пузом к полу, в кирпичную крошку да штукатурную пыль. Все, как полагается. Можно считать, что тренировка удалась.

— Вот, — одобрительно заметил Коровин, подкручивая ус. — Мордой в пыль легли правильно. Тело-то само поняло, раньше головы.

Прохоров поднялся, отряхиваясь, красный, как рак.

— Это… что было?

— Да кирпич, поди, обвалился, — пожал плечами Коровин. — Дом-то изрядно потрепанный уж боевыми действиями, так сыплется иной раз.

— А вы почему не упали?

— Так мы уж научились, товарищ командир — кирпичик от осколка на слух отличаем, это дело наживное. Да и в книжицах умных, коли память не врёт, сказано: указания надлежит применять, строго сообразуясь с обстановкой. Вот и сообразуемся. Обстановка нынче такая: как рядом хлопнуло — мордой в пыль. Оно, я ж и говорил, вам тренировка. Всё, выходит, польза, ежели не забывать, что из чего.

Прохоров открыл было рот, да так и не нашёлся, что ответить. Крыть было нечем — его же оружием и побили.

Прохоров поджал губы и направился в общий зал — устраиваться.

А наверху, на перекрытии, затаив дыхание и придерживая наготове второй кирпич, лежал довольный Леший. Поймав взгляд Коровина, он подмигнул и одними губами произнёс: «Для тренировочки, так сказать».

Старшина же поскорее отвернулся, чтобы не рассмеяться.

Командир их новый всё ещё путал осторожность с трусостью. На передовой это лечилось быстро. А пока бойцы привечали его единственным доступным манером — подначкой. Не со зла, конечно, но так у солдата заведено: покуда над тобой посмеиваются — ещё есть надежда стать своим, а перестали смеяться — значит, считай, уже списали со счетов.





Глава 4


Санинструктор Нюра Ласточкина готовила раненых к отправке на левый берег. От лейтенанта Потапова, после того, как прямо в полевом госпитале под обрывом ему сделал операцию сам Савелий Порфирьевич, она почти не отходила — справлялась о самочувствии, уделяла ему внимания куда больше, чем прочим. И не диво: Потапов был для неё единственной ниточкой, что связывала с Лёшкой. Хотелось расспросить побольше — да всё как-то стеснялась и не находила способа начать заветный разговор. Но всё думала: ничего, будет ещё случай.

Настала ночь — время переправы. Левый берег снабжал сталинградские дивизии всем: провизией, боеприпасами, пополнением. Днём Волга простреливалась насквозь, и действовать осмеливались только бронекатера, которые поддерживали наши войска редким огнем. Зато ночью река оживала. К Сталинграду тянулись баркасы, моторные катера, и тральщики тащили баржи с пополнением, которое вливалось в обессиленные, но стоящие насмерть войска. Бойцы переправочной команды работали споро и привычно, каждую ночь принимали они грузы под огнём.

Вот к берегу подвели тяжело гружёную баржу. Старый прокопчённый пароходик умело подтянул её к настилу причала и тут же дал задний ход. Баржа остановилась в чёрной воде под низким, затянутым тучами небом. От реки веяло стылым холодом. Причал ожил: из землянок, из укрытий выходили бойцы, что держали переправу, и встречали груз.

За последние недели немцы выпустили по этому клочку тысячи мин и снарядов. Земля была перепахана, истерзана, казалось металла в ней больше чем почвы. Из песка тут и там торчали остовы разбитых судёнышек, обгорелые баржи — вросли в берег, казалось, навсегда. На борту одной покорёженной посудины белой краской было выведено крупно: «Отстоим Сталинград!» А поодаль, на разбитой бетонной плите причала, краснела другая надпись: «Сколько ты убил немцев?»

Началась разгрузка. В этот раз баржа дошла целой, даже осколками не задело. Бойцы сноровисто таскали на берег ящики со снарядами и патронами, бутылки с горючей смесью, гранаты, мешки с хлебом, пакеты концентратов, сухари, банки тушёнки. Баржа, осевшая было по самые борта, понемногу поднималась из воды, будто облегчённо выдыхая.

— Скорей, скорей! — торопил комендант переправы. — Нам ещё в обратку раненых грузить.

Таков был закон переправы: на этот берег — припасы, обратно — раненых. Кто мог идти, грузился сам, но таких было мало. Большинство опирались на товарищей, иных несли на носилках.

Хрупкая Нюрка все время мелькала то тут, то там. В эту ночь она была за старшую над медиками на переправе, и голос её, неожиданно звонкий и громкий, перекрывал стоны и ругань: командовала, прикрикивала на мужиков вдвое себя крупнее, сама тянула раненых на плече, не замечая новых пятен чужой крови на халате.

— Лежи, лежи, — сказала она Потапову, когда тот попытался подняться. — Тебя унесут.

— Сам пойду, — замотал он головой.

— Нельзя тебе самому.

— Тут и без меня тяжёлых хватает, — возразил Потапов. — Нешто буду куклой безвольной валяться. Сам пойду… Сам.

— Ладно, упрямец. Держись, только давай без натуги, а не то разойдутся нитки-то. — Нюра подставила плечо, помогая ему встать, и прикрикнула на бойца, что стоял рядом: — Ну, чего смотришь, в носу ковыряешь? Иди, помоги!

Тот подскочил, подставил второе плечо.

— Так, шажок, другой. Главное, не напрягайся, швы береги. Ты на нас, на нас виси больше, — приговаривала Нюра.

С погрузкой каждый раз торопились. Скоро рассветет, а тихоходный пароходик баржу тянет не быстро, что ослик перегруженную арбу, потому и спешили, ведь в этом месте Волга разлилась на два с лишним километра.

Один раненый, совсем молоденький, с перебинтованным животом, цепко ухватил Нюру за рукав.

— Сестричка, — зашептал он, — только не на баржу. Я плавать не умею. Утопну ведь.

— Дойдем, не бойся, — заверили она, отводя глаза. — Ночь вон какая тихая, всё хорошо будет.

А будет ли хорошо? Нюра, конечно, и сама не знала. Успокоила — а у самой кольнуло под сердцем злым предчувствием.

За недели на переправе она будто срослась с этим берегом, с этим медпунктом. И от прежней беззаботной девчушки в ней почти ничего не осталось.

Погрузка закончилась. Пароходик выпустил из трубы клубы чёрного дыма и потянул баржу, полную раненых, через реку. Нюра пошла с ними — сопровождать. Кто-то застонал, просил пить, и она поспешила к нему, поднесла фляжку.

— Тише, тише. По глоточку. Тебе помногу нельзя. Доктор не велит, доктора надо слушать.

— Эх, закурить бы, — простонал другой.

Нюра уже бегала, искала у бойцов самокрутку для раненого.





***

Тяжёлая баржа медленно ползла через Волгу на буксире. Пароходик пыхтел натужно, казалось, из последних сил тянул. На середине реки раненые, не сговариваясь, притихли — каждый знал: вот оно, самое страшное место, открытая вода, ни укрыться, ни залечь. И в этой тишине над рекой вспыхнула, заливая всё мертвенно-белым светом, осветительная ракета. Повисла и закачалась на своём парашютике.

А следом тут же прошипел тяжёлый снаряд — и взорвался метрах в десяти от борта. Осколки хлестнули по обшивке, окатило водой. Люди вжались в палубу.

— Заметили! Заметили нас! — раздались крики.

Баржа была уже на середине Волги — ни вперёд, ни назад, как флажок на карте.

И тут ухнуло снова. Ударило рядом так, что баржу качнуло, и всё слилось — скрежет железа, треск дерева, человеческий вопль.

— Тонем!

В разошедшуюся обшивку, в рваную щель между досками хлынула вода. Какой-то боец отчаянно совал туда скомканную шинель, пытаясь унять течь, — но напор сбил его с ног, потащил. Баржа кренилась, оседала. Кто-то, не выдержав, прыгнул за борт — лишь бы не уйти под воду вместе с оседающей баржей, не попасть под её обломки.

Следующий разрыв перебил буксирный трос. Пароходик развернуло. Старый, неповоротливый, тихоходный, он мог бы сразу уйти — но не ушёл. Вернулся, начал подбирать тонущих. С бортов сбрасывали все, что могло держаться на воде, свешивали концы. Все понимали: тяжелораненых на борт не поднять, да и тех, кто держится на воде, в темноте всех не сыщешь.

На верёвочную лестницу уже лезли те, кто мог держаться сам. Нюра не отходила от Потапова, стоя на палубе тонущей баржи. А тот проговорил:

— Иди.

Будто отпустил, но девушка помотала головой.

— Брось меня, — рявкнул Потапов из последней силы. — Сама утонешь. Не жилец я.

— Не брошу. Ты Лёшку видел. Ты мне про него ещё не всё рассказал, — выдохнула она, обхватывая лейтенанта. — Держись.

Вода уже хлестала по палубе, подбиралась к коленям. Нюра рванула с Потапова сапоги — мокрые голенища не поддавались, один пришлось стащить вместе с портянкой, чтоб не утянули ко дну.

— Держись за меня, не барахтайся, — выдохнула она. — Я тебя потащу. Я плаванием занималась, ещё в училище, на спартакиадах выступала. Ты верь мне!

И вот они оба соскользнули в реку.

Ледяная вода обожгла так, что перехватило дыхание, грудь сжало словно бы тисками. Кругом стояли крики и стоны — тонущие, раненые, что не могли даже встать на ноги, уходили под чёрную воду один за другим. Но часть людей пароходик всё же спас — тех, кто сам держался на плаву.

А Потапова тянуло ко дну. Раненый, обессиленный, он не мог грести сам. Нюра обхватила его под плечо, успев сбросить с себя сапоги и лишнюю одежду, гребла из последних сил — а течение сносило их прочь от парохода, всё дальше во тьму.

— Сюда! Мы здесь! Помогите! — кричала она, но голос тонул в грохоте разрывов и криках.

— Брось меня. Это приказ! — хрипел Потапов, захлёбываясь. — Плыви к пароходу. Со мной потонешь.

— Лёшка бы тебя не бросил, — сквозь зубы прошипела Нюра. — И я не брошу. Молчи, дыхание береги.

Впереди из воды показался обломок бревна. Нюра потянулась, ухватилась — но мокрые пальцы скользнули, бревно перевернулось. Снова схватилась — снова сорвалась. Наконец, подтянула Потапова, тот перевалился через бревно грудью, обмяк.

— Руки раскинь так, в стороны, чтоб не вертелось! — крикнула Нюра. — Вот так, держи.

Холод сковывал мышцы. Но они были живы, а значит, цеплялись за жизнь. Тихое течение несло их в никуда, казалось — в гибельную черноту, но вдруг вынесло на отмель. В темноте она выросла нежданно: песчаная коса, а на ней — разбитая, занесённая песком баржа, чей чёрный покореженный остов торчал словно старое надгробие.

— Земля… земля, — едва слышно бормотала Нюра, стуча зубами от холода.

Из последних сил, откуда только они взялись в её тонких руках, она выволокла Потапова на мокрый песок, под прикрытие баржи, чтобы разбитый борт хоть как-то заслонял от ветра.

Стащила с него мокрую шинель, выкрутила, как смогла, тяжелую и жесткую ткань, снова накинула ему на плечи — мокрая еще, конечно, но от ветра всё же защитит. Потом, собирая ладонями песок, нагребла низкий валик с наветренной стороны, чтоб не так задувало. Руки уже не слушались, коченели.

Потапов же лежал молча, будто без сознания.

— Не спи! Не спи, слышишь? — Нюра трясла его, зло дёргала за плечо, притопывала босой ногой по студёному песку. — Говори со мной! Ты слышишь меня?

— Слышу, — наконец, отозвался лейтенант.

— Дождёмся рассвета, оглядимся. Может, бронекатер какой мимо пойдёт, может, наши с берега заметят, сигнал подадим.

— Не досидим мы до рассвета, — глухо проговорил Потапов. — Мокрые, замёрзнем. А коли и доживём — нас первыми не свои, а немецкие наблюдатели приметят. И тогда…

— И в кого ж ты такой похоронщик! — прикрикнула Нюра. — А ну прекратите упаднические разговоры, товарищ лейтенант! Вы же комсомолец!

Зубы у неё стучали так, что слова рвались, как из орудия, и она зло стреляла ими сквозь дрожь:

— Не смей засыпать. Слышишь? Не смей!

— Зябко, все тело стынет. Ничего не чувствую! … — выдохнул Потапов.

— Шевели руками. Дыши. Матерись, если хочешь, только не молчи. Не для того я тебя через Волгу из последней моей девичьей жилочки тянула, чтоб ты тут лапки сложил, чтоб помер на радость Гитлеру! Ну! Кому говорю!..

Потапов слабо шевельнул плечами, поморщился, едва заставляя застывшее тело двигаться.

— Дело говоришь, санинструктор, — выдохнул он. — Не буду помирать. Не для того я выжил, да и помощь нашим в доме нужна.

Она растирала его ладони, дула в закоченевшие пальцы, ругалась шёпотом, потом снова растирала. Сама уже не чувствовала ступней, мокрая одежда липла к телу, и Нюре казалось, что она вся покрыта льдом.

— Говори со мной, — требовала она.

Песчаная коса была почти голая и продувалась насквозь. Чахлые кустики неизвестно как цеплялись за песок, а на Волге всё ещё рвались снаряды. Живому тут было не за что спрятаться. Нюру теперь, когда она вытащила лейтенанта на сухое место, силы совсем оставили. Она прижалась к нему, пытаясь согреть, но через мокрую одежду тепла не шло, а от ветра укрыться было негде.

— Прости, что подвёл тебя, — прошептал Потапов. — кто же знал, что вот так всё…

— Молчи. Не говори ерунду всякую. Ты же командир, ты — пример для всех, понимаешь?

В голосе её от холода, усталости и страха уже почти ничего и не было слышно, а всё же Потапов угадал, как она возмущена.

— Эх, санинструктор, — вздохнул лейтенант. — Хорошая ты девка. Тебе бы жить да жить. Кабы не всё это, посватался бы к тебе…. Да вижу — по другому ты сохнешь.

— И ничего не сохну. И не время сейчас об этом, — фыркнула Нюра. — А ты говори, говори. Не спи только. Покуда говоришь — живёшь, и кровь по жилам бежит. Расскажи… как там Лёшка. Я ж толком и не успела спросить.

— Лёшка твой, герой считай. Если бы не он…

— Да не мой он! Сколько раз повторять. Одноклассники мы, земляки.

— Да я ж вижу, как ты вздрагиваешь при одном его имени, — слабо улыбнулся Потапов потрескавшимися губами.

— Чудится тебе, товарищ лейтенант, — отнекивалась Нюрка, но без особого огня уже.

— Эх. На том берегу под пулями выжил, а на островке утлом подыхаю.

— Ругать тебя буду, Потапов! — вспыхнула Нюра. — Выживем мы. Слышишь? — Она осторожно тряхнула его за плечо, боясь потревожить рану.

Рана у Потапова намокла, перевязка расползлась. Нюра понимала: если быстро не сменить повязку, не обеззаразить — неизвестно ещё, что доконает его быстрее, холод или заражение. А под рукой ни бинта сухого, ни спирта — ничего.

И тут она услышала тихий всплеск. От тёмной воды у баржи отделились две фигуры, видно было, как что-то перетаскивали — какие-то мешочки — к воде.

— Гляди, — шепнула Нюра, замерев. — Неужто мерещится? Кто-то по воде ходит…

— Немцы! — встрепенулся Потапов, нашаривая отсутствующую кобуру.

— Да откуда тут немцы, родненький? — Она вгляделась. — Помогите! — крикнула она из последних сил. — Помогите, люди добрые!

Фигуры замерли, шарахнулись было в темноту. Но потом донеслись мальчишеские голоса:

— Слышь, там кто-то кричит. На помощь кличут.

— Айда глянем.

К ним подошли двое мальчишек. Старшему лет пятнадцать, младшему — десять-двенадцать, в драной одёжке, будто бы с плеча старших братьев.

— Гляди! — крикнул маленький. — Тут живые! Наши!

— Ребятки… помогите, — выдохнула Нюра, попыталась встать, но обессиленно качнулась. — Он раненый, лейтенант. До берега бы его…

— А вы кто такие будете? — настороженно спросил старший, не подходя.

— Санинструктор я. Свои мы, с переправы. Баржу нашу разбило…

Мальчишки подошли ближе. В лодке у них темнели мешки.

— А вы чего тут, по ночам-то? — спросила Нюра, стуча зубами.

— Зерно собираем, — отозвался мелкий. — Тут баржу с зерном потопило, оно с песком. Мамка моет в трёх водах. Потом толчёт, кашу варит. С песком, правда, на зубах хрустит, но всё ж еда.

У Нюры защемило сердце. Дети. По ночам, под снарядами, достают загубленное зерно, чтоб побороть голод.

— Помогите, родимые, — повторила она.

Старший насупился, отвёл младшего в сторону, забубнил зло, вполголоса:

— Не возьмём. Лодка и так по борт осела. С ними потонем. Да и не успеем дотемна, рассветёт — немец на воде накроет.

— А что ж ты, их тут бросишь? — вскинулся мелкий. — Сам ты немец, понял!

— А мамке что? — старший схватил его за ворот, тряхнул. — Малые дома жрать просят! Тут на неделю хватило бы! Ты вот мамке в глаза как глядеть будешь?

— А ты ей что скажешь? Что живых советских людей на островке бросил? А еще пионером был, галстук красный носил. Ты, ты! Ты сам фашист гадский! — Малец вывернулся и кинулся к лодке. Ухватил самый полный из мешочков, поволок через борт, тряхнул хорошенько и зло высыпал содержимое на песок:

— Батька говорил: живого человека ни на что не меняют. А когда вернётся, скажу ему, скажу…

Старший дёрнулся, хотел удержать, но вдруг замер. Губы у него дрогнули. Он отвернулся, будто сплюнуть хотел, постоял так. Потом молча шагнул к лодке и сам взялся за второй мешок.

Мальчишки подхватили Потапова. Нюра помогала как могла. Лейтенант стонал, голова его моталась, он еле держался на самом краю тьмы, в зыбком сознании. Нюра подложила ему под затылок ладонь. Ноги вязли в мокром песке, лодка-плоскодонка так и норовила развернуться. Втроём с трудом они перевалили раненого через низкий борт.

Старший сел на вёсла. Младший до последнего упирался ногами в дно, отталкивая лодку, стоя уже по колено в ледяной воде, и лишь потом запрыгнул сам.

Тронулись. Гребли молча. Над Волгой взвилась осветительная ракета, повисла, заливая воду светом. Все пригнулись, вжались в лодку. А там, где они только что были, на косе, вскоре грохнул разрыв — снаряд ударил в остов баржи, взметнул фонтан песка и зерна.

Со стоном и шорохом останки судна поползли вниз. Старший оглянулся на гибнущую баржу.

— Всё, — глухо сказал он. — Нет больше нашей кормушки.

И снова налёг на вёсла. Лодка, тяжело осев, медленно ползла к чёрной полосе левого берега.

Нюра прижала к себе голову раненого, заслоняя от брызг и ветра. Потапов приоткрыл глаза, отыскал взглядом её лицо.

— Подлечусь… — едва слышно, обрывками выговорил он. — Лёшке расскажу… как ты меня… через Волгу…

— Конечно, расскажешь, — шепнула Нюра, и голос её дрогнул. — Только живи.

Лодка ткнулась носом в песок левого берега. Из темноты уже бежали навстречу люди, и шелестом разлился их шёпот: живые, живые… Чьи-то руки подхватили Потапова, понесли.

— Осторожней! — встрепенулась Нюра. — Рана у него! Не за плечо берите, товарищи, под спину! Повязку как можно скорей необходимо сменить, промокло всё…

Кто-то накинул ей на плечи сухую шинель. И только тогда ноги её вдруг ослабли и подломились, будто пуля скосила. Она осела на песок и заплакала.

— Пойдем, сестрёнка, — кто-то тут же подхватил ее под руки, помогая подняться. — Пойдём…





Глава 5


Ночью мы с Саяном ушли в очередной рейд, дружески простившись с Пашкой и его сводным взводом. К утру стали пробираться через наши позиции — поближе к центру.

Бойцы узнавали в нас снайперов, жали руки, привечали. Некоторые же смотрели с опаской. Потому что знали там, где снайпер жди от врага какой-нибудь подлости. То артогнем накроет в ответ на снайперские выстрелы, или будет пулеметами стричь поверх окопов, так что голову не поднимешь.

Усталые, чёрные от копоти, бойцы только-только отбили атаку и теперь делились куревом да рассказывали, что было ночью.

— Давеча немец полез, — устало хрипел пожилой боец из ополчения, скручивая цигарку. — Из двести девяносто пятой ихней, сказывали. Не вся дивизия, понятно, а штурмовые группы, да еще и с миномётами. Получили пополнение, и, получается, что дали им приказ — кровь из носу, а выйти к Волге. Ну и ударили в самое больное место. Туда, где у Родимцева стык, у оврагов Долгий да Крутой. Отряд ихний, слышь, через водосток, через канализацию в овраг просочился, к самой воде вышел.

— И что? — спросил я.

Ждал я разного, но всё же видел — живы ребята, есть кому рассказать.

— А то. На этот раз без обычной их музыки полезли. Ни тебе артналёта, ни «лаптёжников» с неба. По-тихому, в ночную вдарили, внезапно. Думали застать врасплох.

— Хитро.

— Хитро, да не вышло. 13-я гвардейская, это тебе не фунт изюма слопать! Положили мы их там много, но и сами кровью умылись. Отбили. — Боец затянулся, помолчал. — А чудно вот что. Поутру глядим на убитых: у некоторых нашивки какие-то непонятные, и камуфляж странный. Потом разведка слазила документы их принесла. Оказалось, парашютисты, будто из тех, что на Крит и Нарвик с неба сыпались. Может, правда, может, брехня штабная — а только дрались они верно, стойко и умело, еле мы сдюжили. А иные фрицы — ты слухай — в нашу, в красноармейскую форму обряжены были. Вот до чего додумались, чтоб в темноте за нашенских сойти.

Я переглянулся с Саяном. Вон как теперь воюют. После той неудачи, дальше рассказывали бойцы, немцы на участке Родимцевской дивизии большой крови проливать уже не стали — попритихли. Борьба в самом городе всё больше превращалась в позиционную: перестрелки, обмен миномётным да артиллерийским огнём. И, конечно, действовали ловкие стрелки — снайперы. Что ни день, прибывало убитых от меткой пули, и с нашей стороны, и с немецкой. В общем, война кто кого перехитрит да обманет.

Центральный Сталинград уже не был городом в привычном смысле. Он превратился в груду огневых нор, ходов сообщения, щелей да пристрелянных до последнего кирпича перекрёстков. Город врастал в землю, ощетинивался по низам. Каждую ночь слышен был лязг лопат и стук кирки — обе стороны зарывались всё глубже. Уже после мне рассказывали штабные: в донесениях тогда считали не только убитых да подбитую технику, а и землю — сколько кубов вынуто, сколько метров траншей отрыто. Поперёк улиц и открытых мест вырастали свежие баррикады, тянулись ходы. Сапёры ночью, словно кроты, ползали, минировали опасные проходы. Во многих домах оконные проёмы закладывали кирпичом да мешками с песком, а в стенах, наоборот, пробивали амбразуры — узкие бойницы, чтоб бить, самим оставаясь укрытыми.

Немцы тоже не сидели сложа руки. После пожара в захваченном ими здании Госбанка они стали забирать окна верхних этажей кроватными железными сетками, что выдирали из квартир. Хитро придумали: такая сетка отбивала влетающую бутылку КС или термитный шарик, не давала им угодить внутрь.

— А что за бутылка, КС? — спросил Саян, для которого городская война была в новинку.

— «Кошкина смесь». Там вроде керосин с маслом мешают и фосфор добавляют. Зажигательная штуковина. Разобьётся — сама вспыхнет, хоть на воздухе. Жижа бурая, липкая, жар такой, что кирпич трещит. Водой такой огонь не взять — только песком душить, да и то не всегда.

— Злая бутылка.

— Злая. Потому немец и сетками завесился. А ещё из ампуломёта наши бьют — такая труба-коротышка навроде мортирки. Стреляет шаром, — я изобразил диаметр, едва сомкнув большой и указательный пальцы. — Закинет термитный шарик в окно или амбразуру — там всё огнём и зальёт.

Мы с Саяном тоже не зевали. При всяком удобном случае выкашивали противника, маскируя свои выстрелы под общую трескотню атаки или контратаки — чтоб немец не вычислил, что здесь снайпер куролесит. Чем позже смекнет — тем больше наш снайперский счёт.

Днём улицы и развалины города будто вымирали. Стояла обманчивая тишина. Но стоило кому шевельнуться — горожанину ли, что крался в поисках пропитания, бойцу ли, что перебегал из подъезда в подъезд, — как тут же по нему хлестал огонь. Простреливался каждый клочок открытого места.

Особенно злобно били немцы по водоразборной колонке. Стояла она на перекрёстке, на виду, и за водой к ней пробирались, рискуя жизнью. Бойцы попросили нас приглядеть за этой колонкой.

— Чудное дело, — проговорил один из командиров, кряжистый лейтенант с перевязанной кистью. — Зачастили туда бабы за водой. С котелками, с флягами. А немец их не трогает. Тут наших гражданских за глоток воды раньше ложили, а этих — нет.

И верно, странно.

— Приглядим, — сказал я.

Пашка, прощаясь, чуть ли не силком подарил мне тот самый окопный перископ, которым я пользовался в его взводе. И вот теперь я пристроил трубку на бруствер, чтоб не подставлять голову, и стал наблюдать.

Лежал, не шевелясь, и ждал. Прошло около часа, и я почувствовал — недолго уж, скоро пойдут.

И точно. К колонке, сутулясь, брели потрёпанные бабёнки. Платки, телогрейки, что-то в руках. Я пригляделся — и в груди шевельнулось недоброе. В руках у них были немецкие котелки да фляги. И двигались они не по-бабьи — тяжело, широко переставляя ноги враскоряку. Конечно, война, обломки, через всякое перелезать приходится. Я прищурился, присмотрелся ещё ближе — может, опять же, все ноги давно стёрты?.. Да нет, вовсе не бабы это были. Переодетые фрицы.

Под платками — мужичьи плечи, под юбками — сапоги немецкие. Одёжку они, допустим, нашли или отобрали, а вот штиблеты штатные оставили, не по размеру им женская обувка.

— Не женщины это, — тихо сказал я Саяну. — Немцы ряженые. Воду себе таскают, в женское облачаются. А наши их за своих принимают, не бьют.

Саян сощурился, всмотрелся.

— Далеко, — покачал он головой. — Без трубочки твоей я не достану. Только спугну.

— Сам отработаю, — кивнул я. Расстояние и впрямь было великовато для его винтовки без оптики. — Ты гляди второй сектор, чтоб с боку не подобрались.

Я прижался к прикладу «Светки». Один ряженый как раз наклонился у колонки, стал набирать воду. Второй же стоял рядом, да не так смирно, как поджидает обычная баба свою товарку, а всё озирался, будто у воров на шухере стоял. Вот сволочи!..

Я прикинул: если положу того, что стоит зыркает, он рухнет аккурат поперёк дороги первому, загородит отход. Но спешить не стал. Пускай нагрузятся, обвешаются котелками, отяжелеют — чтоб не успели юркнуть в развалины.

Я ждал. Терпение снайпера — половина успешного дела, а может, и больше. Ряженые набрали воды, навьючились флягами и котелками на ремнях и двинулись было назад, к развалинам.

Я поймал в прицел платок, согнутую спину, край юбки — и на миг палец будто задеревенел, сам не пошёл на спуск. Всё во мне воспротивилось: баба же, не моги стрелять, как можно. А потом «баба» качнулась боком, и под драным подолом показался немецкий сапог. Вот теперь уж сомнений не осталось.

Выстрел.

Один из переодетых ткнулся лицом в землю. Второй среагировал мгновенно — будто и не человек упал перед ним, а так, бревно. Перепрыгнул через убитого резво и козликом, не сбавив шага, полетел в сторону укрытия. Котелки он выпустил из рук, а вот фляги так быстро не сбросишь, и они болтались на нём, колотились друг о друга, не давая ловко скрючить спину — так и бежал он к спасительным обломкам, лишь чуть пригнувшись.

Шустрый гад.

Ещё несколько шагов — и нырнёт за стену.

— Беги, фриц, беги, — шепнул я и повёл стволом, упреждая его перемещение, беря чуть впереди него. — В свой последний путь беги… сдохнешь уставшим.

Бах!

И ряженый, нелепо взмахнув руками и флягами, кувыркнулся наземь, зарылся в битый кирпич. В последний миг, переворачиваясь, он сверкнул в воздухе каблуками — немецкими сапогами доброго размера и с блестящими подковками, что никак не вязались с драным бабьим подолом.





***

Управившись с ряжеными водоносами, мы дотемна переждали в окопах, а как стемнело, двинулись дальше и под утро залегли в разбомблённой школе.

Посреди разрухи, крови и пыли многое здесь казалось странным. В груди всё-таки защемило, когда я смотрел на сломанный глобус в углу, на строки на школьной доске, выведенные мелом: «Классная работа». Чей-то последний урок.

Из выбитых окон хорошо просматривалось уцелевшее здание напротив — бывшая контора райпотребсоюза, невысокая, в два этажа, с облупленными колоннами у входа. Она была относительно цела. Даже стекла вставили кое-где, хотя больше, конечно, фанерой забито.

Теперь над этим входом висел огромный флаг. Посреди красного полотнища белел круг, а в нём чернела угловатая свастика — словно паучьи лапы, изломанные в стороны. Я нагляделся уже на эти «тряпки», а всё одно — всякий раз будто холодом тянуло и ненавистью опаляло до дрожи.

— Похоже, комендатура, — сообщил я Саяну.

Немцы, заняв здесь многие кварталы, уже пытались в глубине города наводить свои порядки, устраивали комендатуры, в которых работали и полевая жандармерия, и полицаи из числа предателей.

Мы заночевали в школе — спали на партах, всё лучше чем кирпич и бетон. Дежурили по очереди, днем собирались осмотреться, что да как. Когда не в окопах работали, то тактика у нас была другая — не самая быстрая, но верная. Сначала смотрим да примечаем, бывает, день или два. А потом уже бьём, выбирая дичь пожирней да посолиднее.

Утром к зданию комендатуры потянулось местное население. Часть народа явно согнали силой. Сгорбленные фигуры, серые испуганные лица, у кого-то узлы в руках — видимо, боялись, что домой уже не вернутся.

— Нехорошо. Людей вон как согнали, — тихо проговорил Саян, не отрываясь от щели. — Будто скот.

— Что задумали, черти? — отозвался я. — Бревна тащат и доски. Не к добру…

Тем временем к зданию, которое немцы приспособили под комендатуру, сгоняли всё больше и больше народу. Видно, постарались, вычистили хибары и подвалы в округе — гнали всех, кто попался: стариков, баб, подростков. А потом на улице появились деятельные мужики с белыми повязками на рукавах — явно не немцы, из местных служак-предателей. Полицаи, одним словом. Приволокли брёвна, доски, стали что-то сколачивать. Я приник к перископу, силясь разобрать, и недоброе предчувствие крепло, холодком расползалось в груди.

Когда над помостом вздыбилась П-образная перекладина, всё стало ясно. Виселица.

Полицаи наскоро вкопали брёвна, навесили перекладину, укрепили столбы косыми распорками.

— Что, Алексей? — тихо спросил Саян, лежавший у соседнего окна.

— Виселицу ладят, — процедил я. — Казнить кого-то будут. При народе хотят, суки. Чтоб в назидание.

— Худо с деревом обращаются, — проговорил Саян. — Из такого дом бы ставить, лодку делать, люльку дитю, а они петлю вяжут. Духи за такое спросят.

— Пока духи соберутся, мы с тобой за них, брат, спросим… Попробуем…

И тут среди согнанных на площадь мелькнул знакомый картуз. Сердце ёкнуло. Андрюшка! Тот самый мальчишка в отцовском картузе, на которого я смотрел как на сына полка. Толкался среди пригнанных, вертел головой.

Один из фрицев, проходя, отвесил ему подзатыльник — мол, не вертись под ногами. Андрюшка стерпел, втянул голову. Но едва немец отвернулся, плюнул ему вслед — не достал, конечно, только в пыль шлёпнулось за сапогом, но по лицу его видно, что хоть злость утолил.

— Вот шельмец, — невольно вырвалось у меня.

И ёкнуло в груди: ну зачем дразнить, дурачок? Но меня, грешным делом, так и обдало теплом за пацана. Не сломили его, не запугали.

Надо было его выручать, увести от греха подальше с этой площади, прочь от виселицы. Я достал из кармана осколок зеркальца — он не раз меня выручал. Подобрался к окну, куда добивало солнце, поймал лучик. Дождавшись, когда Андрюшка повернётся в мою сторону, я хотел дать ему короткий зайчик по лицу. Но нет… опасно.

Кто ещё увидит. Жду…

Андрюшка же замер, заозирался — будто понял, что кто-то его позвать хочет. Вижу — стал бочком, бочком пробираться сквозь толпу, прочь от помоста. Видать, и сам не хотел глядеть на казнь. Просочился мимо зазевавшихся полицаев, шмыгнул за угол, и — к развалинам.

Теперь он оказался с торца школы, где залегли мы с Саяном. Я перебрался к тому окну. Звать в голос нельзя, кругом немцы, а шепну — все одно не услышит. Я всё-таки поймал лучик зеркальцем, чиркнул ему по лицу.

Мальчишка остановился как вкопанный, сощурился, заслонился ладонью. Я чуть высунулся из тёмного проёма — так, чтоб он-то меня увидел, пусть как тень, а с площади никто не углядел, — и махнул рукой.

Андрюшка так и просиял. Сдёрнул картуз с головы, зажал в кулаке, чтоб бежать сподручнее, и кинулся к школе, перепрыгивая через битый кирпич да обломки.

Я встретил его внизу, у пролома в стене.

— Дядь Лёша! — выдохнул он, бросаясь ко мне. — Привет!

— Тише, тише ты. Здоров, боец! Как ты, Андрюшка?

Он прижался ко мне, и я обнял его — худенького, чумазого, в великоватой одёжке. И вдруг поймал себя на том, что держу крепко-крепко, будто если отпущу — город тут же снова отнимет его обратно… Живой! И на том спасибо.

— Что у вас тут творится? — спросил я, отстранив его, оглядывая.

— Казнь смертная будет, дядь Лёша, — затараторил он. — Сказали, наказанье всем смотреть. Всех в округе согнали, весь район, гляди, к комендатуре привели. А я вот сбежал. Не хочу глядеть, как вешать будут.

— И правильно, что сбежал, — кивнул я. — Нечего тебе там делать. А кого казнить-то собрались, не знаешь?

— Не. Не сказывали. — Андрюшка шмыгнул носом. — Кого-то поймали, видать.

— Ну, а живёшь-то как? — спросил я. — Где обретаешься?

— Так к тёте Марфе перебрался, — он махнул рукой куда-то в сторону. — У ней в хибаре так и живём. Картошку прошлогоднюю спрятали, закопали, немец не сыскал. — Андрюшка вздохнул было, но глаза его глядели весело, и видно было, что он рад мне до невозможности. — Живём помаленьку. Только немцы, дядь Лёша, грабят всех, обирают дочиста.

Он сделал руками такой движение, будто обчищал тушку неведомой зверюшки до костей.

— А у вас и брать-то нечего, поди?

— Дак в том и дело! — всплеснул он руками совсем по-взрослому. — У соседей последнюю козу свели, кормилицу. Из еды одна патока осталась. А они, веришь, еще и столовое серебро тянут! На что им то серебро, дядь Лёша? Не в развалинах же на серебре щи хлебать. И шторы сдёргивают, и ковры выносят. Куда им ковры, спрашивается? Куда стелить-то собрались? Почему они такие жадные, дядь Лёша? — спросил Андрюшка, и в голосе его так и горело неподдельное детское недоумение. — Им же всё равно отсюда уходить. Отступать или в могилу.

Я хотел было ответить, да осёкся. Что тут ответишь ребёнку? А потом пробурчал:

— Фашист — он и есть фашист.

А ведь если по уму, по-учёному разобраться — на самом деле фашисты не совсем фашисты. Это засело у меня в голове ещё с той, прежней жизни, где про всё это писали книжки да спорили до хрипоты. Фашисты-то, если по букве разобраться, завелись в Италии, у Муссолини, в двадцать втором году еще. А эти, что сейчас лезут к Волге, жгут, вешают людей и обирают народ, — они немецкие национал-социалисты. Нацисты, в общем. Политически другая порода, хоть и с одного гнилого корня.

Сами немцы, я знал, на «фашиста» обижались. «Это, мол, макаронники фашисты, а мы — национал-социалисты!» А итальяшки, те, наоборот, пыжились: мы, дескать, фашисты настоящие, а не какие-то там немецкие выскочки. Тьфу! Грызлись когда-то Гитлер с Муссолини, делили, чья сволочь главнее. А нашим-то что? Наша советская пропаганда всю эту нечисть скопом окрестила фашистами давно, когда само слово стало означать самое чёрное зло, какое есть на свете.

И правильно, по-моему, окрестили. На кой-ляд русскому бойцу в окопе разбираться, чем нацист от фашиста отличается, какие у них там доктрины да оттенки? Для него, для защитника, фашист — это тот, кто пришёл на его землю с оружием. Пускай там, в учёных книжках, разбираются, кто из вас какого пошиба. А моё дело простое — чтоб от тебя, гада, на этой земле и духу не осталось. Как ты там ни называйся.

Тем временем с площади донёсся глухой шум. Будто общий вздох большой толпы. Саян тихо позвал сверху:

— Алексей… там это… Ведут.

Андрюшка сцепил губешки, закусил, схватился за мой рукав.

— Сиди здесь, — сказал я ему. — Ни шагу наружу. Слышишь?

А сам поднялся к окну. Взял перископ у напарника, глянул.

К виселице повели первого. Это был седой старик в распахнутом изношенном пальто из драпа, под которым виднелась тонкая черная рубаха. Лицо изжелта-бледное, изрезанное морщинами. Черная шляпа сбилась набок, но он её не поправлял.

На груди у него болталась фанерная табличка на бечёвке. Чёрной краской неровно было выведено одно слово: «Jude».

Еврей.

Шёл он медленно, оступаясь на битом кирпиче. Голову не опускал, глядел поверх толпы, и от этого спокойного, отрешённого его взора, словно от видимого прямо в воздухе луча воли и стойкости, мне сделалось не по себе.

— Старика за что? — тихо проговорил Саян, не отрываясь от своей щели. — Он и идти-то еле силён.

Я не ответил. Да и что тут ответишь. Тем и не угодил. Кровью и происхождением. Для них и этого хватало.

В толпе кто-то всхлипнул — и его тут же одёрнули. Баба прижала ладонь ко рту. Полицай прошёлся вдоль переднего ряда, заставляя поднимать головы: смотрите, мол, все смотрите, нечего зенки в пыль прятать. Отродье чертово…

Следом вывели второго. И вот тут сердце у меня сжалось. На нём была гимнастерка красноармейца, но без поясного ремня. Сапог тоже нет, вместо них на ступнях намотаны только грязные тряпицы. Он припадал на ногу, ступал с трудом, и голову держал низко, будто та налилась расплавленным, горячим свинцом. По тому, как избит и измучен он был, в один миг становилось ясно: его немцы пытали.

Я приник к перископу, вгляделся прямо в лицо, всё в кровоподтёках и синяках. И меня обдало холодком.

Чёрт!

Не может быть! Я всмотрелся ещё раз, до рези в глазах, надеясь, чтоб почудилось. Не почудилось. Я узнал его.

Это же…





Глава 6


Это был Федотов. Разведчик, мой боевой товарищ, с которым мы ходили за «языком».

Спасенный Краснов тогда сказал, что Федотова накрыло взрывом, — видать, зря тогда он принял его за мёртвого. Федотов, получается, все-таки выжил. И вот теперь стоял здесь, на лавке под перекладиной, с петлёй на шее.

На площадь вышел немецкий комендант — этакий жирный пингвин в звании гауптмана. Где ж ты так отъелся на фронте? Видимо, недавно в России. Шинель внатяжку на брюхе-глобусе, фуражка с высокой тульей. Рядом стоят полевые жандармы с бляхами на цепях поверх шинелей. И переводчик из местных, а на рукаве его белая повязка: стало быть, на немца спину гнёт, шкура.

Пленников уже выставили на лавку, накинули петли. Рук им не вязали — видимо рассудили, что куда им рыпаться, кто шевельнётся, вмиг получит прикладом под дых. И потом, кто тут станет сопротивляться, старик или пленник избитый в кровь? А всё-таки я почувствовал, как от одного этого сжимаются зубы: показушно ведь хотят повесить с несвязанными руками, мол, смотрите, как мы сломили врагов.

Комендант принялся что-то громко вещать, тыча пальцем в приговорённых. Наслаждался собой, своим голосом, своей властью над этой беззащитной толпой. Гавкал по-немецки, а переводчик, нервно заикаясь, переводил на русский. Люди стояли понуро, опустив головы.

— Дядь Лёша, — послышалось сзади. — Что ж, так и будем с тобой глядеть, как их вешать станут?

Андрюшка. Не утерпел, поднялся наверх, хоть я и велел ждать внизу.

— Я тебе что сказал? — шикнул я, но без всякой злости. — Зачем пришел?

Речь коменданта всё тянулась. Жирный гад упивался собой, и это было нам на руку — каждая лишняя минута на счету.

— Эх, отвлечь бы их чем, — процедил я сквозь зубы, прикидывая.

Ведь с двумя десятками врагов у площади мне в открытую не сладить. Тут нужна суматоха, паника, чтоб они заметались, вовсе забыли про петли.

— Я могу, — подал голос Саян, до того молча наблюдавший в свое окно. — Зайду с той стороны. — Он ткнул тонким пальцем в оконный проём. — Там, за комендатурой, охрана жидкая. Пошумлю, гранатой брошу — все туда кинутся.

— Как же ты туда пройдёшь незаметно? — я закусил губу.

— А я проведу! — вдруг встрепенулся Андрюшка. — Я там обходной лаз знаю, между развалин. Никто и не приметит.

Может, план-то и хорош, но рисковать парнишкой никак не хотелось. Да только иного выхода не было — время утекало. Секунда, минута — если ничего теперь же не предпринять, это будут последние минуты жизни Федотова.

— Ладно, — решился я. — Слушайте оба. Андрюшка, проведёшь дядю Саяна к той стороне — и сразу прочь. Саян, поднимешь панику, главное шума побольше. Гранату в охрану и сразу уходи, обойму отстрелял побыстрее и отходи, не геройствуй. Понял?

— Саян понял, — кивнул хакас, проверяя гранаты в подсумке.

— А ты, — я повернулся к мальчишке, — как проведёшь дядю Саяна, мигом возвращайся к площади, в толпу. Как поднимется суматоха, я начну бить из окна, отвлеку конвой. Тут и будет твой час: пробирайся к нашему раненому, к Федотову. Помнишь его? Гостили мы у Марфы с ним да Красновым.

— Помню, дядь Лёша!

— Хватай его за руку и тяни в развалины, вон туда, за дом. Только осторожно, в толпе скрывайся, чтоб не приметили. Авось повезёт.

— Да я как мышь проскользну, — зашептал Андрюшка горячо. — Я тут, дядь Лёша, каждый ход-выход знаю. Получше кота. Не подведу!

— Верю. — Я сжал его худенькое плечо, а потом повернулся к напарнику и проговорил: — Саян, начинаю, как услышу твою гранату. Коли что пойдёт не так — разбегаемся и встречаемся у разбитой водонапорной башни. Помнишь, где?

— Саян помнит, — отозвался охотник. — Всё сделаю, Алексей. Не впервой зверя гонять.

— Ну, с богом. Удачи нам всем, — выдохнул я.

Саян с мальчишкой почти бесшумно сбежали вниз по выщербленным ступеням. Я отложил перископ и приготовил снайперскую винтовку. Комендант, на наше счастье, всё разглагольствовал — этим и пользуемся.

Только бы успеть, только бы успеть!..





***

Саян с Андрюшкой выскользнули из школы с тыльной стороны, где их не было видно с площади.

— Сюда, сюда, за мной, — шептал Андрюшка, ныряя в провал между грудами битого кирпича.

Мальчишка скользил среди развалин проворно, как зверёк в знакомом лесу. Саян поспевал следом, придерживая винтовку, чтоб не брякала о камни прикладом. Взрослому таёжнику бежать было тяжелее, но и ловкости, и выносливости ему было не занимать — охотники народ двужильный. Малый рост тоже помогал: он пригибался, прятался за обломками и двигался скрытно, почти как Андрюшка.

Сделав крюк, они очутились во дворе сгоревшего дома. Тут же, вросший в землю, мрачно чернел памятником подбитый немецкий танк — давно стоял, ещё с летних боёв. Саян укрылся за ним, выглянул. Двор как на ладони, а его самого не видать. Добрая позиция.

— Всё, иди, иди скорей, — шепнул он Андрюшке. — Сейчас тут шумно станет. Немцы сюда побегут. Тебе тут не место.

Андрюшка выбрался из-за танка, сунул руки в карманы и как ни в чём не бывало, вразвалочку зашагал прочь — будто мальчишка-оборванец слоняется себе по улице без дела. Только глаза его, тревожные, выдавали, как ему страшно. Он шустро зашагал обратно к площади.

Немцы охраняли, конечно, комендатуру и с тыльной стороны. Но на оборванного худосочного пацанёнка они и не глянули. Стояли кучкой, курили, о чём-то переговариваясь, гоготали. Громче всех ржал здоровенный белобрысый немец, которому каска была мала и сидела на макушке как еврейская кипа.

Саян из-за танка приметил всё разом, только выглянув на миг. Почти все с карабинами, только один при автомате — приземистый, в расстёгнутой шинели; этого охотник отметил сразу: опаснее прочих, его первым и бить. Пулемётных гнёзд нет — какая тут передовая, уже почти тыл, вот и расслабились. Память у старого охотника была цепкая: одного взгляда хватало, чтоб запомнить всё — где кто стоит, куда что ведёт. Годы в тайге приучили ловить каждое движение, отмечать каждую перемену в местности.

Он выждал, пока Андрюшка скроется за углом. Досчитал про себя до двадцати. Пора…

Вытащил из подсумка лимонку. Разогнул усики, выдернул чеку за кольцо, придержал рычаг. Гранаты бросать ему доводилось нечасто — не охотничье это дело. Но рука у Саяна была верная, набитая годами, пусть и на другом — на спусковом крючке, а не на метании. И всё же он чуял: бросит теперь куда надо, тютелька в тютельку.

Так и вышло. Лимонка, описав дугу из-за танка, упала аккурат под ноги гогочущим фрицам. Те и понять не успели, что за зеленая рубчатая железка катится к ним по земле. Саян тут же осел за утюжину танка, вжался в броню.

Взрыв!

Осколки застучали по мёртвому железу, танк своим боком хорошо прикрыл охотника. Всю компанию, белобрысого и тех, кто стоял рядом, разметало и посекло. Кто случайно уцелел — забегал, заорал, паля наугад. А Саян уже приладил винтовку и первым же выстрелом снял того, с автоматом. Потом принялся бить остальных, спокойно и размеренно, как на охоте. Выстрел — немец валится. Выстрел — другой оседает. Потом снова в ход пошла граната.

Из комендатуры повыскакивали солдаты, кинулись на шум, к тыльной стороне. Саян помнил наказ Алексея: отстрелять обойму и уходить. Да только уж больно удобно встала дичь. Бегали фрицы по двору суматошно, будто вспугнутые куропатки, что силятся взлететь да не могут. Где-то там в груди даже забулькал смех. И охотник снимал их одного за другим. В грохоте собственной пальбы они никак не могли взять в толк, откуда бьёт винтовка. Спешно хакас перезарядил обоймой. Свалить ещё, ещё!

И тут охотничий азарт его едва не сгубил. Засмотрелся, задержался на лишних двух выстрелах — а двое фрицев, прокравшись стороной, уже заходили ему с фланга, к самому танку. Саян спохватился в последний миг, краем глаза поймал движение, перекатился за обломок стены. Пуля чиркнула по броне там, где он только что лежал. Едва не зажали.

«Поделом» — подумал он. — «Нечего было жадничать. Сказали драпать, значит драпать!» Отстрелял остаток обоймы навскидку, осадив наседавших двумя последними пулями, нырнул в провал стены. Ушёл, как и велено.





***

Я продолжал наблюдать из окна школы.

Минута, две, три… Ну…

Я уже всё приготовил. Подтащил одну парту к окну, поставил прямо перед проёмом, на неё пристроил винтовку для упора — да так, чтоб ствол не торчал наружу, не выдал меня. Сам уселся на ученическую скамью, поерзал так и сяк и приник к прицелу. На крышке парты ещё виднелись вырезанные ножом да подкрашенные грифелем кривые буковки: «Лёша + Таня = любовь», кто-то еще до войны выводил тут тайком сокровенное. Теперь с этого самого места мне предстояло карать врагов.

А на площади дело шло к финалу. Переводчик уже дочитал приговор, и полицай пошел к лавке, занёс сапог — ещё миг, и выбьет её из-под ног обоих. Времени не осталось вовсе.

Ну же!..

И вот грохот гранаты долетел до площади. Вот он, мой сигнал. Молодец, Саян!

Конвой вздрогнул, головы повернулись на шум, комендант оборвал речь на полуслове, заозирался. Самый миг.

Почти одновременно с грохотом гранаты я нажал на спуск. Толстого гауптмана держал на прицеле загодя — а вернее, не его самого, а его колено. Убивать я его не собирался, расчёт был иной.

Выстрел!

Пуля калибра семь шестьдесят два разнесла коменданту колено вдребезги. Выстрел грянул почти впритык к взрыву, так что неискушённому уху могло показаться, что это всё грохочет что-то одно.

И тут началось! Гауптман взвыл, заглушая даже выстрелы. Грузный, он завалился мешком наземь, забил руками, заорал что-то своим. Двое жандармов кинулись его поднимать, дабы оттащить в дом, в безопасное место. Да куда там — туша слишком тяжелая. Не сладили вдвоём, подбежали ещё двое. Вчетвером поволокли к крыльцу, кряхтя и спотыкаясь.

А я не мешал. Пускай возятся, пускай отвлекутся на барское тело — мне это на руку.

Народ на площади заметался, кинулся кто куда. Поднялась сутолока, давка. А за домом всё грохотали выстрелы, потом снова ухнула граната. По частоте пальбы я чуял: жарко там моему таёжнику, наседают.

— Уходи, Саян, уходи, хватит, — шептал я, а сам уже держал на мушке полицая, что подскочил к виселице и замахнулся ногой — выбить всё-таки скамью из-под пленных.

Вот сволота, ты гляди, как старается-то послужить!

Выстрел!

Полицай свалился прямо на ту скамью, раскинув руки.

Федотов не растерялся. Сдёрнул с шеи петлю, неловко спрыгнул — я видел, как от легкого, вроде бы, удара о землю его всего скрутило от боли. К нему уже спешил другой полицай, снимая с плеча карабин.

— Стоять! — заорал он, да крик потонул в общем гвалте.

Навести карабин он не успел. Ещё выстрел — я снял его в тот миг, когда он повернулся боком. Жандарм за его спиной, что протискивался к виселице, шарахнулся, потерял одну секунду — и этой секунды мне хватило на следующий выстрел.

А старика-еврея толпа проглотила, скрыла со всех сторон. Я только и успел увидеть, как какая-то баба сдёрнула сорвала с его груди фанерную табличку с надписью «Jude» и потянула старика за собой, будто родного. А дальше всё заслонилось спинами. Ушёл ли он, спасся ли — бог весть. Но обоих, выходит, немцы из рук упустили. Сами себе напортили: согнали на крошечный пятачок прорву народу — теперь поди отыщи в этой каше двоих.

Один фриц, видать, решил разом покончить с неразберихой, найти сбежавших. Вскинул автомат, дал очередь поверх голов. Народ ахнул, пригнулся, кто-то завизжал.

— Стоять! Всем стоять! — орал вражина по-немецки.

Да только никто его не слушал — страх был сильнее всякого приказа. И тогда он опустил автомат ниже, на толпу. Хотел резануть по живым людям.

Не успел. Моя пуля кувалдой ударила его в живот. Скрючившись, он повалился вперёд, налёг брюхом на собственный автомат, задрыгал ногами в корчах. А испуганная толпа прокатилась по нему, втоптала в грязь.

Где-то там, в этой человеческой каше, был Андрюшка. Где-то там он должен был отыскать Федотова. Получилось ли — не знаю, ведь всё смешалось. Но одно мне было на руку: в реве и грохоте фрицы так и не смекнули, что это снайпер бьёт из школы напротив. Все были слишком взбудоражены, чтоб искать причину.

А я методично снимал тех, кто пытался остановить бегущих, бил людей прикладами, выцеливал в толпе пленных. Коменданта меж тем дотащили до дверей, и он сгинул с моих глаз внутри. Только тогда четверо, что его волокли, выскочили обратно на крыльцо — да поздно: толпа уже разбежалась, и пленных было не сыскать. Фрицы бросились в обход здания, туда, где «работал» Саян.

Но там выстрелы стихли. По крайней мере, трёхлинейку Саяна я больше не слышал. Только сухо бухали немецкие карабины. Не стреляет Саян… может, эхо путало, может, грохот площади забивал всё остальное, но сердце сразу ухнуло вниз: если Саян замолчал, значит, либо ушёл, либо его заставили замолчать. Хотя в этом грохоте, в криках да взрывах, мог я и обмануться, мог просто не вычленить её из общего гвалта. Но мне хотелось верить, что Саян отстрелялся и покинул позицию. Что не подвёл, ушёл живым.

Магазин у меня был уже почти пуст. Я сменил его на полный, спешно закинул винтовку за плечо и скачками понёсся вниз по разбитой лестнице.

Теперь оставалось ждать.

«Ну, Андрюшка, не подведи, — стучало в голове. — Только бы с тобой ничего не стряслось, иначе вовек себе не прощу, что отпустил мальца на этакое дело. Да только другого выхода не было».

И вот они показались. Федотов с натугой ковылял, опираясь на худенькое плечо пацанёнка. Старался не наваливаться, да всё одно Андрюшка кряхтел под его тяжестью.

— Держись, дядя, держись, ты не жалей меня, — шипел мальчишка сквозь зубы. — Мы с тобой дойдём, не боись, не боись…

Он улыбался через силу, а губы у него дрожали, и по чумазой щеке тянулась светлая дорожка — не то пот, не то слёзы от страха да надсады. Дитя ведь ещё. А держался.

— Уходим. — Я подставил Федотову плечо. — Куда теперь?

— Сюда! — мотнул головой Андрюшка. — Тут кусты, за ними сгоревшая баня. Проползём за нею, а там по канаве — и дальше через бурьян.

Федотов поднял на меня глаза, выдохнул:

— Ты… Сотников! Это был ты! Спасибо, брат!

— Потом благодарить будешь. Уходим!

Андрюшка уверенно тянул нас прочь окольными тропами. Эта часть Сталинграда была застроена разновеликими хибарами да домишками — от глиняных мазанок до низких бревенчатых и добротных кирпичных, ещё купеческих. Иные стояли ещё пока целыми, иные же лежали в развалинах. Мы пробирались задворками, не выходя на улицу: покосившимися огородишками, погорелыми подворьями, через бурьян и головешки.

Немцы, судя по выстрелам и крику, перебросили основные силы за комендатуру, где шумнул Саян, — решили, что оттуда и было нападение. Лишь после, как я узнал позже, они смекнули, откуда бил снайпер, и кинулись обыскивать школу. Да поздно — нас там уже и след простыл.

— Сюда, сюда, — приговаривал Андрюшка и вёл нас всё дальше, разбомбленными дворами.

Так, окольно, мы добрались до дома Марфы.

Женщина, которую малец по-простому звал тёткой, сидела ни жива, ни мертва, занавесив все окошки тонкими занавесками, и нет-нет да выглядывала в щёлку.

— Батюшки, кто ж вас принёс! — всплеснула она руками, увидав нас на пороге.

— Это тот самый дядя красноармеец, тётя Марфа, помнишь его? Мы его спасли! — горячо заговорил Андрюшка. — Спрятать его надо, в подпол, как тогда. Подсоби!

— Это ж вы там, на площади, такое устроили? — заохала она. — Ох, батюшки, ох… Я ж еле ноги унесла, чуть не затоптали!

— Выхода не было, — повинился я. — Прости, мать. Так нужно было. Нам бы помощь ваша очень сейчас пригодилась.

Марфа, охая и крестясь, откинула половик над подполом.

— А что с ним? Совсем плохой? — покосилась она с жалостью на Федотова.

— Да я, мать, в порядке, — улыбнулся разведчик разбитыми губами. — Тумаков отвесили с запасом, а ничего… пройдет, дело наживное. Отлежусь. Мне бы воды да поспать. Каши уж не прошу, знаю, как у вас тут с харчами туго.

— Найдём и кашу, как не найти, — сокрушённо вздохнула Марфа. — Я ж на этих иродов, прости господи, батрачу. Платят гроши, да вот буханку иной раз вынесу под подолом. Накормлю тебя, касатик, не помрёшь с голоду. Ох, ох, грехи мои тяжкие. На пороховой бочке все тут сидим…

И боялась Марфа, и сочувствовала Федотову, — всё разом. Да и не она одна такая была. Время такое: каждый при немцах ходил будто по тонкому волоску.

Федотова я спустил в подпол, подвязав под мышки ремнём, — сам он после такой передряги еле держался на ногах. Марфа накидала вниз ватных одеял, я приволок из сеней старые доски, сложил из них подобие нар в подполе. Андрюшка спустился следом.

Марфа принесла воды, и Федотов жадно припал к кружке. Я, однако, отнял после пятого глотка.

— Тише. Не заливайся, вывернет. С устатку да на пустое брюхо нельзя враз помногу.

Он кивнул, сделал паузу, подождал, отдышался и только после этого снова стал пить.

— Ну, как ты? — спросил я.

— Живее всех живых, — слабо улыбнулся он. — Спасибо тебе, Лёха.

— Ты не меня благодари, а мальца вот. Если бы не он — не вытащили бы. — Я кивнул на Андрюшку, и тот зарделся от гордости. — Кстати, тебя как звать-то, Федотов? А то все по фамилии да по фамилии.

— Да так же, как тебя, — усмехнулся разведчик. — Лёхой.

— Ого… Тёзки, стало быть.

— Не просто тёзки. — Федотов поднял на меня глаза. — Ты мне теперь как брат. Спас ведь.

Я видел, как на глаза у этого стойкого, битого жизнью человека наворачиваются слёзы. Столько он вытерпел — ни стона не проронил, ни слезинки. А тут вдруг накатило, губы сжались, плечи затряслись.

— Ну, будет, будет тебе, — я похлопал его по плечу. — Отлежишься тут, у Марфы, откормишься. А после я за тобой вернусь.

— Да я и сам дорогу найду, — он утёр красные глаза. — Я ж тут бывал. — Помолчал, потом спросил тихо: — Слышь, Лёха. А Краснов? Нас же вместе той миной накрыло…

— Жив Краснов. В госпитале он, свидитесь ещё.

И от этих слов будто отступила прохлада даже в сыром подполе — так стало тепло на душе и у тёзки моего, и у меня. Даже Марфа наверху перестала охать.

Мы сидели, говорили вполголоса. Андрюшка слушал во все уши.

В дом к Марфе тогда с обыском так никто и не пришёл. Немцы решили, что ударили подпольщики или красноармейцы, просочившиеся из развалин. Как рассказал Андрюшка, все жилые дома да землянки в округе были давно проверены, жители переписаны: на каждого в комендатуре завели карточку с отметками. Поначалу кто-то даже посмеивался — мол, паспорта германские выдавать удумали. «Как же, — проворчал один старик. — Это нас, как скотину, по головам считают. Чтоб ни подпольщик, ни ополченец, ни раненый красноармеец не затесался в район незамеченным». И оказался прав, так оно и было.

Я засобирался. Пора было отправляться сквозь черноту ночи к условному месту — к разбитой водонапорной башне, где мы уговорились встретиться с Саяном.

— Ну, бывайте. — Я обнял Андрюшку, кивнул Федотову. — Лечись, тёзка. Марфа, спасибо тебе за всё. Низкий поклон.

— Иди с богом, сынок, — перекрестила меня женщина. — Храни тебя господь.

Я выскользнул в ночь. И пока пробирался к развалинами, одно стучало в висках: только бы Саян ушёл, только бы жив был мой немногословный таёжник.

«Хороший охотник на охоте не гибнет», — говаривал он сам. Да только я-то знал: на этой войне хорошие гибли ничуть не реже скверных, а то и чаще — ведь лезли они вперёд, прикрывая других.

И всё же больше держаться мне сейчас было не за что. Только за эту его поговорку да за свою надежду.



Друзья! У романа "Снайпер" уже 1900 лайков! На удачу Скрипачу давайте добьем до двух тысяч. Спасибо!





Глава 7


Рудольф стоял у окна госпиталя и рассеянно смотрел на улицу. В посёлке кипело движение: подъезжали и отъезжали грузовики, подвозили боеприпасы, пополнение. Гумрак был железнодорожной станцией; и хотя само полотно путей давно было разбито бомбами и снарядами, но немцы приспособили посёлок под перевалочный тыловой пункт — отсюда снабжали свои войска, что дрались в городе, живой силой и боеприпасами.

А бои ещё шли, и не только в самом Сталинграде, но и в окрестных районах. С севера, из голой степи, докатывался несмолкающий гул канонады — там, у Котлубани, русские раз за разом упорно шли в атаки, силясь пробить коридор к своим и оттянуть немцев от города. Оттого и гнали через Гумрак всё новые маршевые колонны — латать бреши, кормить ненасытную мясорубку.

— Что высматриваешь? — К нему подошёл молодой немец по имени Вильгельм с рукой на перевязи.

За эти дни в палате они с Рудольфом сдружились. Он мог подать кружку, придержать дверь, поделиться бутербродом, посмеяться беззлобно над какой-нибудь бытовой трудностью или нелепостью, неизбежной в этот период медленного выздоровления. И тут же, с той же простой улыбкой, сказать, что всех русских надо обязательно скинуть в Волгу.

— Когда война кончится, русских-то отсюда уберут, — бодро проговорил Вильгельм. — Земля пустой не останется, заселим эти равнины… Каждому выделят по шесть гектаров, рабов дадут. На-ка, хлебни. А то стоишь с кислой миной, смотреть тошно — будто у тебя тут кто-то близкий умер.

— Пока не умер, — отозвался Рудольф, принимая флягу.

Он задумался, и перед глазами всплыло лицо Тани.

— У тебя что, родня здесь воюет? — спросил Вильгельм. — В какой части?

— Да неважно, — отмахнулся Рудольф и открутил пробку фляги.

Фляга была не казённая — старая, из тёмного металла, а на боку изображен олень да две кривые буквы: «W. B.».

— Хорошая фляга, — заметил Рудольф.

— Отцова, — приосанился Вильгельм.

Рудольф отпил — и, едва не поперхнувшись, поскорее зажал рот ладонью. В горле полыхнуло огнём.

— Что за отрава? Кхе-кхе…

— Это, брат, не отрава, а настоящий напиток, — расхохотался Вильгельм. — Домашний, крепкий егермейстер, на травах настоянный. Не то пойло, что нам по пайку выдают.

— Как же тебя на войну занесло? — спросил Рудольф.

— Как-как… — Вильгельм посерьёзнел. — Я сам пошёл. Добровольцем. Я, брат, в это дело верю. Отец мой всё нос воротил, старой закалки человек, говорил — авантюра всё это. Вот я и пошёл, чтоб доказать: не авантюра, а великое дело. Вернусь с железным крестом, а то и двумя, а может ефрейтора или унтера получу — тогда поглядим, что он скажет. Чем заслуг перед Рейхом больше, тем больше земли и рабов дадут! А тебя, стало быть, призвали? — спросил он в свой черёд.

— Меня — да, — усмехнулся Рудольф. — Только я, в отличие от тебя, других взглядов. Политику фюрера и идеи национал-социалистической партии о унтерменшах, немного не разделяю.

— Тише! Тише ты! — Вильгельм испуганно шикнул, оглянулся на дверь. — Ты такое не ляпни, при персонале или других раненых, живо в полевое гестапо донесут, хорошо, если в штрафники отправят, а то и сразу могут к стенке поставить когда полевые жандармы поблизости. Я-то тебя не выдам, свои мы с тобой, но ты понимаешь — такими словами не бросаются.

— Так мы ж друзья, — усмехнулся Рудольф. — Тебе-то я могу довериться.

— Конечно, старина. Одну палату делим. А подлечимся — вместе пойдём русских бить.

— Не был бы я так уверен, — тихо проговорил Рудольф, и в голосе его скользнула злая и холодная твёрдость.

— Как это — не уверен? — не понял Вильгельм. — Думаешь, не подлечимся?

Рудольф не ответил на это прямо — увёл разговор в сторону.

— В тридцать втором году, — проговорил он глухо, — штурмовики забили моего отца. Насмерть. Он коммунистом даже не был, ты не думай. Простой рабочий, профсоюзник, за социал-демократов голосовал. Верил, что рабочего человека нельзя дубинкой гнать. Шёл в колонне на забастовке — а нацистские молодчики налетели с дубьём. Отца в первых рядах, по голове.

— Ну… не повезло, бывает, — Вильгельм неловко пожал здоровым плечом. — Время тогда такое было, смутное, брат. Всякое творилось.

— У меня после него мать осталась да сестра. А я вот — здесь, — Рудольф горько усмехнулся.

— Да не кисни ты! — Вильгельм оживился, легонько хлопнул его по спине. — Ты слыхал, что фюрер сказал? Как покончим с этими недочеловеками, все зажиточными бюргерами станем. Я, так постараюсь служить, чтобы на берегу Волги надел выдали большой. Заведу лошадей, стадо коров, стану справным хозяином. И тогда отец мой поймёт, что был не прав. Будешь ко мне в гости приезжать, а? Наварю пива, сядем в беседке, нажарим сосисок. Как тебе такая жизнь? Красота!

— Ты что, не слышал меня? — Рудольф глядел на него в упор. — Я только что сказал: нацисты убили моего отца.

— Да брось ты, — Вильгельм отмахнулся. — Теперь-то ты и сам нацист. Ты же в армии, Рудольф.

— Армия — не партия, — тихо сказал Рудольф. — А ты не думал, что не будет ни земли, ни рабов?!

— Хм… Не думал, а что будет?

— Крест березовый на могиле и все!

— Теперь всё одно, это судьба, кому как повезет. Но я сильно надеюсь! — пожал плечом Вильгельм. — Война всё смешала.

Позже в палату пришёл занятый обходом врач. Осмотрел Рудольфа, помял, послушал.

— Что ж, недурно. Можно вставать, потихоньку ходить. Разгуливайте кровь по организму, только без резкости. Выйдите на воздух, это полезно, больше гуляйте, я вам разрешаю.

— О, доктор, да он у нас всё у окна торчит, — хохотнул Вильгельм. — Стоит да глядит, будто улететь куда хочет, упорхнуть…

И осёкся, прикусил язык — понял, что сболтнул лишку, мало ли, в таких словах кто востроухий инакомыслие вычитает. Но доктор пропустил его реплику мимо ушей — намаялся он с ранеными, наслушался всякого. Один, вообще вон, божился, что русского и убить никак нельзя: всадил, дескать, в него весь магазин из винтовки, а тот не падает, да ещё штыком его достал. Ушёл, удостоверившись, что совет его понят верно.

После обеда Рудольф действительно решил последовать рекомендации врача — вышел на улицу. Начало октября выдалось прохладным, не по-осеннему знобким. Шинель он накинул с трудом, в рукава руки не продевая, — Вильгельм помог. Вышел, сощурился: солнца не было, а всё одно после полумрака завешенной палаты глаза резануло серым неярким светом.

Вдохнул. Воздух здесь был не тот, что в центре города, — не такой пыльный, не пропахший ещё насквозь гарью и кислой взрывчаткой. Здесь пахло степью и полынью, вольным простором и разве только немного старым мазутом. А где-то там, севернее, за посёлком, всё грохотало, ухало — шли бои у Котлубани, в голой заволжской степи. Но тут, в Гумраке, было по-тыловому спокойно.

Он, никуда не стремясь, вроде как бесцельно, просто так, подошёл к одному из грузовиков — открытая машина оказалась набита ящиками с боеприпасами. Неподалёку топтались два отделения пополнения, что прилагались к этому же грузовику. Форма у них была ещё чистая и не прокопчённая, лица — молодые, улыбчивые. Война им пока что казалась новым приключением, лихой прогулкой.

«Неужто вы не понимаете, куда попали? — думал Рудольф, глядя на них. — Неужто не заметили на подъезде к Гумраку тех полей? Полей, сплошь утыканных одинаковыми могильными крестами. Целые кладбища, где под степным ветром гниют такие же, как вы, — что тоже думали, будто едут на прогулку! И никто их не дождется, ни матери, ни жёны»!

— Эй, дружище! — окликнул его один из новобранцев. — Ты вон оттуда, из города? Как там, в Сталинграде?

— Там вас всех ждёт смерть, — ровно сказал Рудольф.

Солдаты грохнули хохотом.

— Ого! Гляньте на него! Этого, видать, русские совсем запугали.

— Говорят, у русских в темноте глаза светятся, — вставил другой. — Как у волков. И видят они в ночи, будто днём.

Снова хохот. Пополнение это перебросили из Франции, и они болтали, будто ехали из отпуска: солнце, вино, чистые станции, сговорчивые девицы, — а теперь вот вместо всего вот этого русская грязь да Сталинград. Что такое настоящая война, им ещё только предстояло вкусить. А пока вновь прибывшим всё было нипочём. Ещё бы: сам фюрер обещал на весь мир, что вот-вот со Сталинградом будет покончено, Волга будет взята, а там и вся Россия ляжет к ногам победителей.

Впрочем, один, самый молоденький, не смеялся. Стоял бледный, слушал, как гремит за горизонтом, и кусал губу. Этот, видать, уже чуял, куда попал.

— Не знаешь, куда нас направляют? — переговаривались солдаты меж собой.

— Вроде как, на подкрепление, в штурмовую группу какого-то полковника Лангенау.

— Лангенау? Не слыхал про такого.

— В штурмовую группу — это ж хорошо! А я думал, засадят нас во вспомогательный батальон, окопы рыть да снаряды таскать. А тут, гляди, в самую гущу попадём! Повеселимся!

Молодые дурни радовались, ещё не ведая, что большинству из них скоро суждено лечь в эту чужую землю.

А Рудольф, услыхав имя Лангенау, сперва и не понял, отчего у него похолодели пальцы. Так это пополнение сюда привезли, чтобы… Штурмовая группа Лангенау стояла как раз там, где оборонялся «Дом на костях», где Таня. Стало быть, думал он, эти улыбчивые соотечественники пойдут добивать защитников дома. Он едва пошевелил плечами под шинелью, словно озяб. Стало быть…

Тем временем пополнение созвали на кормежку — прямо на улице, от полевой кухни со здоровыми деревянными колесами, разливали по котелкам похлёбку. Солдаты потянулись прочь от машины, загомонили, зазвякали посудой.

Рудольф остался у грузовика один. Огляделся. Сердце заколотилось так, что в ушах застучало. То, что он задумал, было страшно, — за такое, попадись он, казнят без суда. Кончится его жизнь, вот и всё.

Он придвинулся к борту машины со стороны бензобака. Превозмогая боль, косясь по сторонам, медленно, стараясь не звякнуть, стал откручивать крышку горловины бензобака. Пальцы дрожали, крышка поддавалась туго. Каждый шорох за спиной обдавал холодом — вот сейчас окликнут, схватят!.. Наконец, крышка подалась, он снял её.

Нагнулся, зачерпнул с земли горсть песка вперемешку с мелким сором. Пальцы плохо слушались и дрожали, и большая часть песка просыпалась. Он поймал себя на том, что беззвучно шепчет что-то — не то молитву, не то проклятье, этого и сам не знал. Выпрямился, снова огляделся — и приставил ладонь к горловине бака.

«Не доехать бы вам до штаба Лангенау», — думал он, ссыпая песок.

Сколько нужно песка, чтоб остановить мотор, он не знал. Но понимал, что на войне и полчаса задержки иной раз стоят кому-то жизни. Он закрутил крышку обратно — слишком туго и тщательно.

И тут из-за грузовика послышались шаги.

Рудольф был уверен, что его никто не видит. Но голос — тихий, оттого и страшный — раздался у самого его плеча:

— Рудольф. Что ты наделал?

Он вздрогнул всем телом, обернулся.

Перед ним стоял Вильгельм. И теперь он глядел на Рудольфа так, что не понять было: то ли сейчас крикнет жандармов, то ли…

Вильгельм шагнул ближе и проговорил ещё тише:

— Я донесу на тебя. Хоть ты мне и товарищ…





***

С Саяном мы встретились у водонапорной башни, едва стемнело. Слава богу, ушёл целым, невредимым, вот он, прячется в условленном месте. Я долго тряс его руку, а потом не выдержал — обнял.

— Жив, таёжник! Молодец! Устроил ты им шороху, знатно шума навёл.

— Зверя пугать я умею, — улыбнулся хакас, показывая зубы. — Если громко пугать, глупый зверь не поймёт, откуда звук. И начинает просто так подскакивать, воздух бить. А ты его тут и бери.

Я рассказал ему, как мы с Андрюшкой отбили у виселицы разведчика Федотова, как укрыли его в подполе у Марфы. Федотов обещался отлежаться и добраться к нашим сам, да только едва ли выйдет без подмоги — пока он и на ногах-то стоит, лишь повиснув на чужом плече.

— Доложу новому командиру, — сказал я. — Авось хватит у Прохорова ума передать в штаб, и разведчика вытащат. А не хватит — сами в другой раз сходим, вынесем. Лишь бы Федотов на поправку шёл, не сплошал.

Саян кивнул:

— Доброго человека беречь надо, завсегда помогать.

— Ну да ладно, — вздохнул я. — Это всё лирика да планы. А у нас с тобой дело важное, приказ…

Пользуясь темнотой, мы двинулись к дому Лангенау. Надо было выследить этого гада и попытаться его достать.

Знал я о нём немного — из тех бумаг, что мы добыли с разведчиками. Целый полковник, оберст. Командует штурмовой группой на нашем участке. Вскоре к нему подойдёт очередное пополнение с боеприпасами, и будут они готовить новый прорыв — как пить дать, в районе нашего дома. Оттого пощекотать им нервы, а в идеале свалить самого Лангенау, и было теперь задачей номер один.

Полночи мы пробирались по развалинам и кучам, и лишь под утро, выйдя почти к самому логову Лангенау, урвали часа три сна. Спали мы в своих вылазках всегда мало и урывками.

— Придём к нашим — отосплюсь, — бормотал я, проваливаясь в дрёму. — Сутки вставать не буду.





***

К самому дому близко подобраться не вышло. По прежним нашим вылазкам с Красновым и Федотовым я помнил эти подступы, но теперь немцы выставили тут посты. Тихо не подберёшься. Перестрелять часовых мы бы, допустим, могли — да только тогда всё дело насмарку, мигом поднимется тревога. А задача наша была подобраться неслышно и незаметно.

Решили залечь поодаль, на подъезде к дому, и понаблюдать за движением. Охотник и снайпер работают схоже: сперва гляди, примечай, а уж потом решай, какую дичь брать. Так и сделали.

Ближе к вечеру следующего дня на дороге показался грузовик. Шёл тяжело, надрывно завывая мотором. В кузове, прямо на ящиках с боеприпасами, сидели ещё не обмятые войной загорелые солдаты — будто с курортных югов пополнение, отделения два прислали, навскидку. Кто-то бодрился, зубоскалил, да только смех у них выходил натужный: чем ближе к городу, тем будто бы тише они становились, вслушиваясь в гул канонады впереди. Тыл тут был уже нервный и пуганый.

— Присмирели, — пробормотал я. — Почуяли, куда едут.

А грузовик всё натужнее хрипел мотором. И вдруг дёрнулся, чихнул и заглох посреди дороги. Шофёр долго крутил стартёр впустую. Ещё раз, ещё — нет, мотор не желал заводиться.

Я усмехнулся про себя. Отчего заглох посреди развалин справный с виду грузовик — поди угадай. Но то нам весьма кстати подарочек.

Немцы посыпались из кузова. Унтер, что ими командовал, обложил шофёра на чём свет стоит — старая, мол, колымага да неухоженная. Хотя машина была вовсе не стара. А шофёр только руками разводил, оправдывался: проверял, якобы, перед выездом, всё было исправно, впервые такое, и сам в толк не возьму, что стряслось.

— Чини, — буркнул унтер шофёру. — А мы пешком двинем, тут недалеко осталось. — И повернулся к солдатам: — Разобрать ящики с патронами, потащим на себе!

— Господин унтер-офицер, — заныл один из чистеньких, — они ж тяжёлые, неудобные. Может, дойдём до штаба, а оттуда транспорт подошлют?

— На дороге бросить? У самой передовой? — рявкнул унтер. — Совсем сдурел? Живо разбирай!

Немцы, кряхтя, взялись за веревочные ручки некрашеных ящиков. По краям патронный ящик был укреплён металлическими лентами. Крышка ящика крепилась на двух кожаных петлях.

Разобрали, однако, не всё — уж больно много боеприпасов лежало в кузове, на все ящики рук не хватило. Вязли, что смогли да потащились пешком к штабу. А у грузовика остались трое: двое солдат с карабинами — стеречь машину и оставшиеся боеприпасы, — и шофёр. Тот сразу откинул капот и полез в мотор, но то и дело оглядывался и заметно нервничал. Не нравилось ему тут, вблизи передовой, торчать. Караульные же были беспечны.

Мы наблюдали за всем этим из-за развалин, укрывшись в тени. И тут один из караульных вдруг резко повернулся в нашу сторону, вскинул карабин, всмотрелся в проломы стен — будто почуял чужой взгляд. Я вжался в камень, замер, не дыша. Саян рядом обратился в изваяние. Долгую минуту немец шарил глазами по развалинам. Потом что-то буркнул напарнику, махнул рукой — почудилось, мол, — и отвернулся.

— Боеприпасы, — тихо, одними губами, проговорил Саян, кивнув на грузовик. — Можно сжечь. Подорвать.

— Правильно мыслишь, — шепнул я. — Да только у меня задумка получше. Чтоб одним махом прихлопнуть не только боеприпасы, но и людей. Они ведь скоро вернутся — за остатком-то ящиков. А времени у нас в обрез: раз-два, и колонна воротится.

Саян не ответил сразу. Ещё раз обвёл глазами дорогу, развалины, грузовик, прикинул что-то по-своему, по-охотничьи. Помолчал.

— Трое у машины, — проговорил он, наконец. — И дорога не пустая. Опасно, Алексей.

— Риск немалый, — согласился я. — Да только другого случая не будет. Стрелять по всем, кто придет, не станем — их слишком много, разом всех не положишь, только шум поднимем. Главное сейчас — тихо убрать вон тех, у машины. А дальше…

Я умолк, и злая усмешка сама наползла мне на лицо. План складывался в голове очень дерзкий и злой. Такой, что и Лангенау аукнется.

— Сейчас, Саян, мы с тобой немцам славный гостинец приготовим.

Я вытащил нож — свой верный нож разведчика, острый, как бритва. Перед каждым выходом я его правил, оттачивал кромку до зеркального блеска, даже, если в прошлый раз он не бывал в деле и не затупился.

— Прикрывай, — шепнул я Саяну. — Если что пойдёт не так — стреляй. Да только это уж на самый крайний случай. Помни, что если бахнет выстрел — весь сюрприз немцам испортим.

Саян молча кивнул, вжался в свою щель между камней, повёл стволом.

В горле у меня пересохло. Тихо было — даже слишком тихо, аж в ушах звенело. Оступлюсь, промахнусь, дам ему вскрикнуть — и всё насмарку, вся задумка, да и головы наши лягут тогда в землю. Права на ошибку сейчас не было.

Караульный, тот молодой, что с карабином, сперва слонялся у машины без толку, туда-сюда. «Да сядь ты уже, не мельтеши», — мысленно уговаривал я его, выжидая. И он будто услышал: вытащил сигарету, закурил и уселся на обломок плиты у обочины, отвернувшись от развалин.

Вот теперь пора.

Я двинулся к нему — низко пригнувшись, мягко ступая, чтобы ни один камешек не щелкнул. Немец услышал меня в последний миг, когда каменная крошка предательски скрипнула под сапогом. Дёрнулся, стал вскакивать, оборачиваться — и я едва успел. Я левой рукой захлестнул ему рот, рванул на себя, а правой всадил нож под рёбра, снизу вверх, пластая печёнку пополам. Немец забился, замычал в мою ладонь, вцепился в руку, обмяк было — да не сразу: ещё дёргался, хрипел. Пришлось добить, полоснуть по горлу, и лишь тогда он затих. Крови вышло много, тёплая и липкая, она текла по моему запястью. Я придержал тело, не дал брякнуться, тихо опустил наземь. Сердце колотило в ребра как бешеное.

Первый.

Второй стоял поодаль, у заднего борта. Я подобрался сзади — но он что-то почуял, стал оборачиваться, и я насилу успел ударить ножом, пока он не крикнул. Раз, другой, третий! Я навалился всем телом, дожал. Только со второго удара он согнулся и осел. Ещё бы миг — и вскрикнул бы, поднял тревогу.

Оставался водитель. Но его резать я не стал — он был нужен мне целым, без крови.

Согнувшись, тот возился в моторе. Он был настороже — нет-нет да и вскидывал голову, косился по сторонам. Но странная незадача с мотором не давала ему покоя, взбучка взвинтила нервы, и порой он забывал всё, желая только разобраться, как же так вышло. Вот в такой миг, когда он весь ушёл под капот, я и подобрался вплотную. Сдёрнул его на себя за ворот и захлестнул сзади в удушающий захват — согнутой рукой, локтевым сгибом на горло. Немец забился, захрипел, зашарил руками. Да только против такого рычага не выстоишь. С полминуты — и он обмяк.

Я подержал ещё, для верности, чтоб не очухался потом не вовремя. Захват этот хоть и зовётся удушающим, а губит человека не от нехватки воздуха — от того, что пережимаются сосуды, что питают мозг кровью. Быстро и тихо.

Теперь у меня было три трупа и ни одного выстрела. Я показал Саяну большой палец — всё идёт по плану. Он махнул в ответ из укрытия: держу, мол, позицию, прикрываю.

Того, что убрал ножом первым, я оттащил с видного места в развалины, спрятал за разбитой стеной. Кровь на дороге забросал пылью, затёр сапогом, а где натекла лужа — привалил сверху обломок бетона. Второго тоже уволок в тень, подальше с глаз долой.

Саян тем часом молчал в своём укрытии. Уговор у нас был такой: он умел голосами птиц и зверья подавать сигналы, и лучше всего у него выходил крик какой-то степной птахи. Заслышу этот крик — значит, немцы на подходе, время вышло. А пока тихо — значит, есть у меня ещё срок. Сколько его, того срока, — бог весть. Оттого я всё-таки здорово торопился.

Запрыгнул в кузов. Кроме ящиков с патронами отыскал там несколько канистр с бензином. То, что надо. Я стащил канистры вниз, подсунул под грузовик, к самому бензобаку. Туда же, сбоку, подтащил тело водителя.

Уложил его ничком, лицом в землю. Снял с пояса флягу, открутил пробку, вложил ему в руки. Со стороны — ни крови, ни раны, ни единого следа расправы. Будто нализался шофёр чего покрепче да и свалился тут же, у машины, в беспамятстве. Бывает такое на любых фронтах.

А после я достал гранату Ф-1. Разогнул усики, выдернул чеку, крепко удерживая спусковой рычаг. Под телом водителя немецким штыком заранее выскреб в земле ямку — и теперь уложил в неё лимонку так, чтоб тело немца всей тяжестью придавило рычаг, не дало ему отскочить. Пока тело лежит — граната не сработает. А сдвинут его, перевернут, чтобы посмотреть, что это шофёр разлегся — рычаг отскочит, и через три-четыре секунды рванёт. А там и канистры, и полный кузов боеприпасов, и бак с бензином.

Ловушка была готова.

Напоследок я прихватил из кузова цинковую коробку с патронами — родные, калибр семь шестьдесят два на пятьдесят четыре, как раз к моей «Светке» и к винтовке Саяна. Боеприпасы у нас уже совсем на исходе. Откуда у немцев наши патроны, я гадать не стал — дело обычное. Вермахт не брезговал трофеями: захваченные в сорок первом и сорок втором склады были огромны, наши винтовки, пулемёты и патроны к ним немцы охотно пускали в дело, особенно в тыловых да охранных частях. Вот и эти, видать, где-то разжились советским добром.

Прижав цинк к боку, я пригнулся и метнулся обратно, к развалинам, где залёг Саян.

Ждать пришлось недолго. Скоро на дороге послышались шаги, голоса — и показались те самые два отделения, что унесли первую партию ящиков. Налегке, без груза, они брели обратно к машине, заметно притомившись: тащить тяжёлые ящики к штабу да возвращаться — не мёд. Шли вразвалку, переговаривались вполголоса, кто-то закурил, торопясь с затяжками до грузовика.

Я перевёл дух, вжался щекой в приклад. Ну, с богом. Сейчас начнётся.





