Глава 1


Рудольф послушно шёл за оберст-лейтенантом по коридору и ловил себя на том, что ему вообще-то страшно.

Но сейчас боялся он совсем не смерти. Смерть давно перестала его удивлять, она ходила рядом с самого его первого дня здесь, в Сталинграде. И Рудольф свыкся с ней, как вежливый человек с неприятным соседом. Он боялся другого, ему жутко не хотелось сгинуть по-глупому. Из-за того, что встал слишком близко к двери, что вовремя не расслышал шаги этого странного командированного и не успел отступить. Да и как их было расслышать? Командир группы снайперов ставил ноги мягко, с носка на пятку, не давая каблукам стукнуть о пол, и шёл бесшумно, будто лесной хищник на подушечках лап. Охотник оставался охотником даже в штабном коридоре.

А ещё для Рудольфа страшнее было другое. На него ведь рассчитывали. Он обещал Татьяне помогать… И какой из него теперь помощник, если его схватят из-за собственной неосторожности?

«Дурень ты, Руди, дурень», — шагая, казнил он себя.

«А ты не раскисай, — тут же возражал в голове другой голос, его разум, на удивление спокойный и рассудительный, совсем не как раньше. — Ну и что, у дверей застукали. Ну, оптический прицел разбил. Ну, рапорт написал на снайпера. Так он же вправду подставил тебя под пулю, тут и трибунал был бы на твоей стороне. У них ничего на тебя нет, дорогой Руди. И не будет, если сам не дашь им зацепку. Всё зависит только от тебя. Вот только… куда же он ведёт?»

Рудольф ждал, что его поведут в комендатуру, а то и сразу сдадут жандармам, а уж от жандармов дорога известная — в тайную полевую полицию, откуда редко кто возвращался. Однако Рейнгардт свернул на лестницу и спустился этажом ниже, туда, где квартировали его стрелки. Рудольф знал эту комнату: уже выяснил, где разместили недавно прибывшую снайперскую группу, и даже пытался однажды проникнуть в их комнату, под предлогом того, чтобы навестить одноклассника, раз служить теперь вместе, рядом, да Мозер тогда отговаривался занятостью. Но Рудольф понимал, что теперь одноклассник его к себе не подпустит…

Остановились перед той самой дверью, за ней даже слышен был какой-то преувеличенно бодрый голос Мозера. Рудольф выдохнул было с облегчением. И, как выяснилось через минуту, рано обрадовался.

В комнате было четверо. При виде командира стрелки поднялись: совсем взрослый обер-ефрейтор с загорелым лицом егеря, ровесник Хайнц, темноглазый ефрейтор со странной выправкой и пожилой фельдфебель с журналом в руках.

— Карабин к стене, — бросил Рейнгардт через плечо. — И выверните карманы. На стол.

Рудольф подчинился. На стол легли спички, огрызок карандаша, носовой платок и сухарь в бумаге.

— Сухарь? — Рейнгардт приподнял бровь. — Вас плохо кормят, Фогель?

— Это… для… мальчишки, господин оберст-лейтенант. Который сапоги чистит. Слишком много ему, если платить пфеннигами, русские не заслуживают такой щедрости. Хватит и сухаря… — выкрутился Рудольф и даже улыбнулся.

— Подойдите сюда, — Рейнгардт взял его за плечо, вывел на середину комнаты и отступил, выставляя, точно экспонат для музея. — Посмотрите внимательно, господа, на этого рядового. Это Рудольф Фогель. Что вы можете о нём сказать? Расскажите мне сейчас всё, что показалось вам необычным. Считайте это внезапным занятием на наблюдательность и внимательность. Говорите, я слушаю.

Стало тихо. Рудольф стоял посреди комнаты, и четыре пары глаз осматривали его, как зверушку во Франкфуртском зоологическом саду.

Первым не выдержал Мозер.

— Господин оберст-лейтенант, простите… к чему такие вопросы? Вы же знаете, что оптический прицел мне повредил он, но это моя оплошность, я сам передал ему карабин. Я уже поплатился за этот проступок, новый прицел хуже прежнего…

— Это всё лирика, Мозер, — оборвал Рейнгардт, не повышая голоса. — Я повторяю вопрос: что вы замечали за ним странного? Начнём с вас, Ростовцев.

Темноглазый ефрейтор поглядел на Рудольфа очень внимательно, будто и вправду что-то знал.

«Типичный немец, — подумал Ростовцев. — Молодой, тощий, и выглядит для здешних мест совсем неопытным, необстрелянным. И, наверное, трус, каких поискать: вон как глаза таращит, а кадык ходит вверх-вниз. Но раз командир спрашивает, значит, нужно что-то ответить. Придётся плясать под его дудку».

— Господин оберст-лейтенант, — проговорил он. — У него слишком чистые сапоги.

— Что? — не сразу понял Рейнгардт.

— Сапоги, — Ростовцев кивнул Рудольфу на ноги. — Их чистили сегодня утром. И вчера тоже. Я обращаю внимание на обувь, привычка. По здешней грязи так может ходить только человек, которому чистят сапоги чаще чем раз в день.

— Но это не запрещено, и… — начал было Рейнгардт, и вдруг глаза его сузились. — А ведь верно, Ростовцев. Очень наблюдательно с вашей стороны. Он же не сам их чистит, ему их натирает русский мальчишка. Тот, что прислуживает при штабе с щётками и ящиком. Я тоже видел их вместе во дворе.

Рудольф почувствовал, как между лопаток пополз холодок.

— Дальше, — сказал Рейнгардт. — Кесслер, ваша очередь…

Обер-ефрейтор нахмурился стал говорить, будто припоминая:

— Я заметил, что после смены караула рядовой не уходит сразу в казарму. Казарма к западу от штаба. Он же сворачивает на север, в сторону жилых кварталов. Я видел это дважды, еще когда мы только сюда прибыли. Это было…

И Кесслер назвал даже точные даты.

— Вы запоминаете даты чужих прогулок?

— Я лесничий, господин оберст-лейтенант. Привычка вести учёт у меня с ранней юности.

— Я просто решил пройтись… — начал было Рудольф.

— Молчать, — походя выговорил Рейнгардт, словно приказал собаке «сидеть». — Продолжайте.

— И ещё, — добавил Кесслер. — В комендантской роте при мне говорили: он охотно меняется нарядами. Берёт себе посты, всегда те, что в самом штабе.

— Это чтобы рана… у меня ранение, в штабе сухо и… — Голос Рудольфа сел на середине фразы.

Рейнгардт даже не повернул головы.

— Хаас?

Пожилой фельдфебель поднял от журнала спокойные, выцветшие глаза и посмотрел на Рудольфа долгим взглядом, от которого тому стало немного жутко.

— Мелочь, господин оберст-лейтенант. Уликой не назову, а сказать скажу. Когда мимо штаба ведут пленных русских, солдаты во дворе обычно оборачиваются: для молодых это зрелище. А этот единственный отвернулся. И так каждый раз. Будто они голые и ему совестно смотреть.

В комнате стало тихо. А Мозер переводил взгляд с одного на другого и бледнел, будто «судили» его самого.

— Подведём итог занятия, — сказал Рейнгардт, и в голосе его послышалась некая весёлость. — Итого, господа: перед нами рядовой, которому чистит сапоги русский мальчишка, который после службы гуляет в развалинах, который меняется нарядами и которому неприятно смотреть на пленных. Отличная работа, господа. Наблюдательность у вас есть. Занятие окончено.

Стрелки заулыбались, радуясь, что в этот раз угодили своему командиру. Рейнгардт умел превратить в упражнение даже случайную встречу. Кесслер усмехнулся в сторону, Ростовцев зевнул, ему было наплевать на этого немного странного немца.

«Они, наверное, так шутят, тренируются — успокаивал себя Рудольф, но почему-то от этого сделалось только страшнее. — Для них это упражнение. Но… если бы они знали, насколько они правы. Насколько они все чертовски правы».

А Рейнгардт повернулся к нему, и весёлость из голоса исчезла разом.

— Ну а теперь, Фогель, вы. Что скажете в своё оправдание? Почему вы водите знакомство с русскими? Куда вы ходите после смены, когда обязаны возвращаться в расположение роты?

— Я… расхаживаю тело, мне рекомендовано врачом, а после часов стояний на посту… господин оберст-лейтенант.

— Здесь не место для прогулок. Здесь фронт. — Рейнгардт подошёл на шаг. — Я готов поспорить, что вы наведываетесь к тому мальчугану. Я прав?

Отпираться было бессмысленно: начнёшь отпираться, возьмутся за мальчишку, а уж из него вытрясут всё. Значит, отрицать нельзя. И надо говорить правду. Ту правду, которую можно сказать. Думай, Руди, думай…

— Д-да, — после небольшой паузы, наконец, выдавил Рудольф. — Вы правы, господин оберст-лейтенант.

Брови Рейнгардта чуть приподнялись, он ожидал вранья.

— У меня был младший брат, — говорил Рудольф, и голос его выравнивался с каждым словом, потому что половина сказанного была правдой, а правду говорить всегда легче. — Еще в том возрасте, что и этот мальчишка теперь, он умер от дифтерии, ему было двенадцать. А этот мальчишка… он очень на него похож. Очень. Как две капли воды: и челка, и смотрит так же, исподлобья. Я знаю, что это глупо, он же русский. Я просто разговариваю с ним иногда. Отдаю ему сухари. Мой бедный Людвиг … Мне так его не хватает…

В комнате молчали. Мозер смотрел на Рудольфа во все глаза: про брата он помнил ещё со школы.

— Он говорит правду, господин оберст-лейтенант, — вступился тот. — Я помню Людвига. Хороший был парнишка, жаль его.

— Он и вправду похож на того русского?

— Да, — не моргнув, соврал Мозер.

— Что ж, — проговорил, наконец, Рейнгардт. — Сентиментальность — ещё не государственная измена. Ничего предосудительного я в этом пока не вижу. Но мы это проверим. — Он помолчал и добавил, глядя Рудольфу в глаза: — В жандармерию я вас пока не передаю, Фогель. Рассудите сами: если вы просто сентиментальный дурак, незачем поднимать шум, — Он повернулся: — Кесслер. Приведите двоих из комендантской группы.

Кесслер вышел. Рудольф стоял посреди комнаты и считал удары собственного сердца.

Через несколько минут явились двое с автоматами, немолодые, с равнодушными лицами, разве что немного недовольные, что их выдернули по какому-то пустяку. Рейнгардт коротко их проинструктировал:

— Рядовой покажет вам дорогу, которой он ходит по вечерам. Пройдёте её всю, до конца. Осмотрите место, куда он ходит, и всех, кого там застанете. И будьте с ним настороже.

— Слушаюсь, господин оберст-лейтенант.

— И вот ещё что. — Рейнгардт обернулся к столу. — Хайнц. Вы пойдёте с ними.

Мозер вытаращился на командира:

— Я? Зачем, господин оберст-лейтенант?

— Затем, что вы его старый товарищ. — Рейнгардт смотрел на ефрейтора не мигая. — Если ваш одноклассник вздумает выкинуть какие-либо глупости, вы сумеете его убедить не делать их. Любым способом. Даже если для этого придётся пустить ему пулю в лоб. — Он выждал. Мозер молчал. — Что вы молчите, Мозер? Это приказ…

Мозер сглотнул. Кадык у него дёрнулся точно так же, как минуту назад у Рудольфа.

— Яволь, господин оберст-лейтенант.

— Хорошо. Карабин рядового останется здесь.

Карабин так и стоял у стены, куда Рудольф поставил его при входе, и теперь между ним и оружием встали враги. Без оружейного ремня на плече было легко и одновременно страшно. Его взяли под конвой, и вчетвером они вышли из штаба в серый остаток дня.

Шли молча. Даже Мозер не проронил ни слова. А Рудольф показывал дорогу и молился.

«Андрюшка, — неслышно в мыслях уговаривал зачем-то он, шагая перед автоматчиками. — Ты же умный мальчишка, ты же всё сделал, как приказал тот раненый разведчик. Кровь с досок затер. Бинты сжёг. Лишнюю кружку и миску помыл и убрал. Подпол стоит нежилой, и там теперь, надеюсь, нет и следов человека, что провел в тиши долгие дни… Пожалуйста, пусть так и будет».

Кому он всё это про себя говорил, он и сам не знал. На Мозера он не смотрел, глядел только под ноги, и думал, думал. Словно от того, что он всё это перечислит и молча повторит, что-то может измениться. Но нет… Но в доме ничего нет, и…

И тут его будто током ударило.

Матрас! Ватный матрас, на котором лежал раненый, продавленный и старый. Про матрас разговора не было. Лежит ли он там до сих пор, храня вмятину от человеческого тела и пятна крови? Такой матрас в нежилом подполе — верный смертный приговор.

Рудольф похолодел и сбился с шага. Автоматчик слева покосился на него, и пришлось сделать вид, что подвернулась на камнях и осколках кирпича нога.

Рудольф вдруг с тоской вспомнил про гранату. Русская, овальная, похожая на маленький ананас без хвостика, она лежала у него в казарме под подушкой, и сейчас он пожалел, что не носил её с собой. Не для того, чтобы спастись: если всё откроется, спасения уже не будет. А для того, чтобы в самую последнюю минуту забрать с собой всех троих и не дать им дойти до домика Марфы.

И снова он поймал себя на том, что смерти не боится. Боялся Рудольф Фогель теперь одного: подвести тех, кого с недавних пор про себя называл товарищами.

Впереди, за развалинами, уже виднелся дом Марфы.





***

До полкового КП, прилично ориентируясь в бескрайнем море заводских развалин, красноармеец-проводник довёл нас по кромешной темноте за пару часов с небольшим.

Заводские районы Сталинграда представляли собой огромные территории, утыканные цехами, административными строениями, складами и железнодорожными полустанками. Это были не просто заводы, это были целые посёлки, в которых нашлось место также и жилым баракам для рабочих. Огромная полуразрушенная территория, за которую теперь стояли насмерть.

Несмотря на ночь, командир полка встретил нас на ногах, хоть и уставшим. Завидев снайперов, заметно обрадовался, это было видно по закопченному лицу, хотя улыбались у него одни глаза. Командир перешел сразу к делу: развернул карту-полуверстку, а поверх неё положил самодельную схему заводского района на полупрозрачной кальке, уже довольно густо испещрённой пометками.

— Обстановка такая, товарищи снайпера. Немецкие стрелки держат эту часть и эту… связных бьют, наблюдателей, сапёров к линии не подпускают. Пехоте не дают высунуться тоже. Из штаба армии задачу вам уже поставили, а я теперь вам все уточню, я ближе здесь, а они там. В общем, начинать нужно не с оврага, а вот отсюда. — Палец его лёг на схему. — Башня у завода. Там наш наблюдательный пункт… был… Потому как немецкие стрелки выщёлкивают корректировщиков артиллерии. Гнездо у них где-то у башни, неподалеку. Ну, метров триста, не больше. Снимете их там — и весь район свободнее задышит. Сможем накрыть немцев артиллерией по наводке. Вопросы по заданию есть?

— По заданию — нет, — ответил я. — Но вопрос имеется по оружию. Снайперской винтовки для красноармейца Валиевой в полку не найдётся?

— Что же вы за снайперы такие, без оружия? — свел брови-щеточки комполка.

Я немного удивился — или он не знает всех деталей?

— Нам, вроде, обещано было… Красноармеец Валиева, это ее первый бой.

— А говорили, опытных пришлют, — устало вздохнул командир и развёл руками. — Чего нет, того нет… Опять тыловики все перепутали. Я свяжусь с дивизией, постараюсь, но обещать не буду.

Алия стояла ровно, только губы сжала и молчала. Я повернулся к ней.

— Ничего. Раз мы пришли охотиться на снайперов, что-нибудь раздобудем. Пока побудешь, так сказать, в нашем снайперском резерве.

Девушка смолчала, но я видел, как ей хотелось возразить. Даже покраснела Алия, но при всех сдержалась.

Когда мы вышли из КП и остались на время втроем, Алия, наконец, выпалила:

— Я не хочу в резерве! Я сюда пришла воевать!..

— Если мы говорим конкретно по башне, тут работа на двоих, — спокойно сказал я. — А ты будешь воевать. Глазами только… наблюдать. Для снайпера это половина дела, если не больше.

Она промолчала, но по лицу было видно, что не согласилась, а только подчинилась.

По темноте до батареи нас довёл связной. Подступы к ней держал взвод моряков, и у пролома заводской стены из темноты окликнули вполголоса.

— Стой. Кто идёт?

— Свои.

— Свои все на том берегу, — хмыкнула темнота. — Пароль.

— Ландыш, — проговорил связной.

Из-за бетонной глыбы выступил широкоплечий моряк с автоматом, оглядел нас, задержался взглядом на чехле моей Светки и посторонился.

— Снайпера, что ль? Проходите. Заждались вас тут. Который день как на похоронах живём.

Командный пункт батареи разместился глубоко, в старом заводском подвале с толстостенными сводами. Наверху бухало, а здесь стояла глуховатая тишина: артиллерийские обстрелы доходили сюда не различимыми раскатами, а слитным нутряным гулом, пулемётов же и вовсе было не почти не слыхать, только щелчки от наших. Хорошо окопалась артиллерия, ничего не скажешь.

Комбат поднялся нам навстречу: старший лейтенант, широкий и чубатый, с руками молотобойца, по фамилии Черкасов. Про него и его людей я слышал ещё на левом берегу: газетчики дивизионки прозвали их истребителями танков.

— Снайпера! — обрадовался он так, будто мы ему родня с довоенных времён, и сгрёб меня за плечи. — Ну, слава богу. Садитесь, орлы… кхм… и вы тоже, — скосил он взгляд на Алию. — Сперва к столу, а разговор потом. У нас без ужина серьезных разговоров не ведут. Хоть и не каждый день поужинать приходится. Но сегодня есть харч.

На столе, сложенном из снарядных ящиков, стояла сковорода, полная, с горкой, жареной картошки с тушёнкой. Мы с Гришкой переглянулись. Картошечка с золотистой корочкой. Что может быть вкуснее?

— Живёте, артиллерия, — только и сказал я.

— Картошку в заводском погребе откопали, цельный закром, — Черкасов усмехнулся. — А тушёнку ночью с боеприпасами привезли. Заработаете — накормим и слаще, и вкуснее.

Он подождал, пока мы расправимся с первой порцией, и уж тогда заговорил о деле.

Дело было такое. Над развалинами завода, чуть в стороне от цехов, стояла водонапорная башня. Кирпичная, старой кладки: старики уверяли, будто раствор еще на яичном желтке замешивали, оттого и держится. Немцы лупили по ней всем, чем могли: бомбами, гаубицами, минами, а свалить не свалили. Стоит. И стоит она не просто так: в смотровых окошках под самым баком сидят артиллерийские наблюдатели. Оттуда, с высоты, весь немецкий передний край как на ладони, и от башни расходятся телефонные нитки на КП дивизиона и батареи, что держат заводской участок. Главные глаза здешней артиллерии, одним словом.

Телефонисты сидят ниже, внутри башни, под защитой кладки, а вот наблюдателю без окошка никак.

— Три дня уже как эти глаза нам начали выкалывать, — глухо сказал Черкасов. — По одному, а то и по два враз… Семерых уже сняли. И не думай, снайпер, что мы дурни и семь раз наступали на те же грабли. После первых двоих — окошки заложили мешками, оставили только узкие щели. Пробили две новые амбразуры, где их отродясь не было. Зеркальный перископ смастерили. Всё одно достают: в щель, в новую амбразуру, в перископ. Влезает наблюдатель, устраивается, начинает работать: через какое-то время выстрел, и готов. Откуда бьют, не понять: грохот кругом постоянно такой, что звука не выделишь. Заколдованные они, что ли… А батареи без глаз, огонь вслепую ведут. Выручайте, снайпера. Больше некому.

— Постараемся, — кивнул я. — Поглядим, что за колдуны у вас завелись.





Глава 2


К дому Марфы Рудольф шёл с тяжёлым сердцем. Ноги сами замедляли шаг, и на последнем повороте он остановился вовсе, сделал вид, что раздумывал насчет дороги.

— Ну, что встал? — проворчал один из конвоиров. — Шагай… Думаешь, нам хочется до ночи с тобой возиться? Проверим быстро, доложим, и нам ещё в наряд заступать.

Рудольф вошёл в калитку первым и заговорил громко, так громко, чтобы услышали не только трое за спиной:

— Можете обыскать хоть весь дом, господа! Мне скрывать нечего! Я, признаться, внутрь и не заходил ни разу: я просто разговаривал здесь, во дворе, с этим мальчишкой. Он очень похож на моего умершего брата, я уже рассказывал господину оберст-лейтенанту!

Он надеялся, что если Андрюшка всё-таки внутри, пусть услышит, пусть поймёт по голосам, что идут с проверкой, и успеет хоть что-то. Выскользнуть в окно, например.

Дверь дома хоть и была плотно прикрыта, но замка на ней не висело. У Рудольфа ёкнуло: а вдруг Марфа сейчас дома? Ведь она не поймёт его предупреждений. Обрывая на этом свои сомнения, он первым поднялся по скрипучим ступеням крыльца и постучал.

Тишина.

— Что он творит? — хохотнул конвоир за спиной и отодвинул его плечом. — Он ещё и разрешения сейчас спрашивать будет, чтобы войти.

Он обошёл Рудольфа и толкнул дверь. Как запираться, здесь, видно, не знали вовсе: красть в доме было давно нечего, а того, кто захотел бы влезть, не остановил бы и тяжелый замок на проушинах.

Мозер вошёл последним. Переступая порог, он чуть повёл носом и поморщился: ему все время казалось, что русское жильё пахло чем-то нечистым. Брезгливый ефрейтор остался стоять в дверях.

В доме никого не обнаружилось. Солдаты взялись за осмотр жилища без всякой охоты.

Порылись в сундуке, переворошили тряпки, попинали лавку, заглянули за ситцевую занавеску, потом на печь, где темнела лежанка Андрюшки с тощей подушкой, потоптались посреди горницы.

Хайнц Мозер стоял у дверей и молчал. Он покусывал губу и старался ни на что не смотреть.

«Странный он всё-таки, этот Руди, — думал Мозер, косясь на одноклассника. — Он и в школе был странный. Тихий книжный червь, вечно себе на уме. Против Гитлерюгенда все ворчал, на сборы не ходил, отговаривался то подвернутой ногой, то заболевшей матерью. А теперь вот господин оберст-лейтенант связал одно с другим, и как-то оно всё складывается. И не в твою пользу, Руди. Как-то оно нехорошо складывается».

Рука Мозера сама невольно нащупала кобуру на поясе и тронула рукоять маленького «Вальтера», привезённого ещё из Штутгарта, из другой, довоенной жизни. А в голове, спокойно и раздельно, прозвучал голос командира: «Вы сумеете убедить одноклассника не делать глупостей. Даже если для этого придётся пустить ему пулю в лоб».

Рудольф стоял посреди горницы и изо всех сил не смотрел в один угол.

Там лежал на полу пёстрый домотканый половик. А под ним была крышка подпола. В Германии Рудольф привык к подвалам с лестницами и дверями, а лаз прямо в полу горницы впервые увидел только здесь и давно уже понял: во многих здешних домах есть такая яма для картошки и банок, и немецкий солдат может не сразу догадаться, что она скрыта под половиком.

Но половик лежал неровно, и между крышкой и полом чернела очень даже заметная щель.

Обычная щель, но Рудольфу сейчас показалось, что он в жизни не видел ничего заметнее и страшнее этой щели.

— А это что? — подал голос Мозер.

Он посмотрел туда же, на половик. На чёрную черту за ним.

— О! Там русские обычно провизию хранят! — оживился один из конвоиров и двинулся туда. Он откинул половик сапогом. Под половиком обнаружилась дощатая крышка с вбитым железным кольцом. — Ну, точно! У них это вместо подвала.

— А может, там есть чем поживиться? — с надеждой сказал второй и подошёл тоже.

Первый наклонился, взялся за кольцо и потянул. Крышка пошла вверх с долгим скрипом, и из чёрного квадрата дохнуло сырой землёй и прелью.

«Матрас. Там, внизу, на нарах, лежит этот матрас для раненого» — набатом колотилось в мозгу Рудольфа.

Конвоиры присели над лазом и посветили вниз фонарями. Два жёлтых круга заплясали по земляному полу, по пустым корзинам, по серому тряпью.

— Да нет, пусто, — разочарованно сказал первый. — Тряпьё только какое-то.

Они уже начали подниматься с корточек, и Рудольф было выдохнул, когда Мозер сказал:

— Надо проверить.

Оба конвоира обернулись на него с одинаковым выражением: чего тебе ещё?

— Тряпьё это надо проверить, — повторил Мозер. — И весь погреб. Раз пришли, осматривать надо всё.

«Он хочет знать, — понял Рудольф, глядя на бывшего одноклассника. — Не приказ он исполняет. Он для себя хочет знать, кто я такой на самом деле».

— Вот кому надо, тот пусть и проверяет, — резонно сказал первый. — Наше дело было прийти и посмотреть, а ковыряться в дерьме здешних крестьян приказа не было.

— А я все-таки спущусь, — вдруг заявил Мозер.

Конвоиры переглянулись и пожали плечами. Мозер решительно шагнул к лазу.

Полное ведро с помоями стояло у печи. Марфа, следившая за домом строго, выносила его в яму за огородом каждое утро. Каждое. Кроме сегодняшнего.

Другого выхода не было. И времени не было. Рудольф отступил в сторону, освобождая дорогу шедшему к подполу Мозеру, торопливо и услужливо сделал это, и ногу при этом поставил точно туда, куда приметил — и вот уже он будто бы неуклюже зацепил грязное ведро сапогом. Звякнув, оно качнулось и опрокинулось.

Серая жижа хлынула по полу широким веером: немалая часть пошла по сапогам стоявшего у крышки лаза Мозера, а другая половина, перелившись через край открытого проема, обрушилась вниз, в подпол. Больше всего досталось непонятному серому тряпью.

— Господи, Руди! — Мозер отпрыгнул, как ошпаренный, и затряс ногой. — Ты!.. Ты неуклюж, как всегда! Медведь! Ты обдал меня помоями от русских!

Он выдернул из кармана платок и, кривясь от отвращения, принялся оттирать голенище. Лужа медленно расползалась по половицам, подтекая под половик и пропитывая его, капая через край в чёрный квадрат. Снизу, из погреба, сразу потянуло кислой вонью.

— Прости, Хайнц… — Рудольф суетливо подхватил опустевшее ведро и поставил его на место. — Я не заметил… я сейчас всё…

— Не прикасайся ко мне!

Конвоиры у окна расхохотались в голос. Второй, сплюнув, философски заметил:

— Свинарник он и есть свинарник. Уходим, а? Дышать здесь нечем.

— Минуту, — процедил Мозер.

Он не ушёл. Зажав нос, он присел на корточки у края лаза, и посветил вниз ещё раз. Луч фонаря пополз по погребу по корзинам, Тряпьё так и лежало на досках, мокрое и серое. И казалось одинаковым. Рудольф стоял и не дышал.

Луч прополз в третий раз. Остановился на изголовье, где у Федотова была подушка. Недолго подрожал. И погас.

— Идём, — сказал Мозер и поднялся, брезгливо отряхивая колени, к которым на самом деле ничего не пристало. — Здесь больше нечего делать.

Он выскочил первым.

***

Во дворе конвоиры закурили, уже никуда не торопясь.

— Я свободен? — спросил Рудольф.

— А чего с тобой делать? — Первый пожал плечами. — Насчёт тебя отдельных указаний не было. Было указание проверить дом, куда ты ходишь. Дом проверили, всё чисто, так и доложим.

Второй конвоир, тот, что помоложе, оглянулся на Мозера, стоявшего поодаль у калитки, и вдруг шагнул ближе к Рудольфу. Понизив голос, тихо проговорил:

— Эй, парень. Мой тебе совет: пореже попадайся на глаза офицерам, когда ходишь к русским. Целее будешь.

— Что?.. — Рудольф вытаращил глаза. — Я не понимаю.

— Да брось. — Конвоир похлопал его по плечу и подмигнул. — Думаешь, я не догадался? Меня ты не проведешь…

— Не понимаю, — настаивал Рудольф.

— Подружку недавно себе завёл из местных, а прикрываешься каким-то пацаном. Ха!.. Хозяйка-то молодая, а? — Он округлил ладони перед грудью, изобразив в воздухе женские прелести, от чего сам же и крякнул. — А?

— Ну-у… — протянул Рудольф и тут же закивал: — Да, красивая…

— То-то. — Конвоир перешёл на совсем уже доверительный шёпот: — Я и сам так живу, есть у меня тут одна. И ты не робей, да еще зима скоро, а с ними торговать можно: мы, вон, на всё отделение шерстяных носков у женщин выменяли. И тебе советую. За банку консервированного мяса они тебе что хочешь достанут. Можно, конечно, и так забрать, просто силой, только попробуй найди: прятать нужные вещички они мастера. А толстые носки — вещь очень нужная. Шерсть, тепло. Ты знаешь, что такое русская зима?

— Да, да, конечно, — снова закивал Рудольф и заулыбался глупой, счастливой улыбкой, которую даже не надо было играть, сама собой вылезла.

Двое кивнули на прощание и потопали к штабу. Рудольф остался у калитки вдвоём с Мозером.

Хайнц докуривал, привалившись к столбу, и щурился на него сквозь дым.

— Послушай, Руди, — сказал он. — Твоя неуклюжесть меня уже бесит. Сначала ты сломал мне прицел. Теперь облил меня помоями.

— Ну… ты же знаешь, я всегда был такой.

— Знаю. — Мозер затянулся. Светлые глаза смотрели сквозь дым не мигая. — А может, ты это всё нарочно?

— Что ты, Хайнц? — Рудольф улыбнулся и покачал головой. — Как ты мог обо мне такое подумать? С другом, и вот так!

Он сделал шаг ближе. И, продолжая улыбаться, сунул одну руку в карман шинели.

Там, в кармане, лежал складной нож швейцарской работы: два разных лезвия да консервный ключ, потёртые накладки рукояти сделаны из орехового дерева. Его подарили Рудольфу в гумракском госпитале: весёлого раненого с их палаты отправляли домой, в Германию, без ноги, и тот на прощание раздавал имущество, которое ему больше не могло пригодиться. «По глазам вижу, Фогель, что ты будешь драться за Германию до последнего, — сказал безногий. — Держи. Не кинжал, конечно, но вещь очень полезная».

Другого оружия у Рудольфа не было: карабин остался в штабе, у стены той комнаты. А у складника сперва нужно было вытянуть короткий клинок из щели рукояти, зацепив ногтем за выемку, и только потом можно было бить.

Ладонь на рукояти вспотела.

«План дурной, — думал Рудольф, улыбаясь однокласснику. — Почти безнадёжный. Отвлечь. Показать на что-то за его спиной. Секунды на лезвие, и…»

И тут он сам себе удивился.

Его не мучило, что перед ним Хайнц. Одноклассник, сосед по парте, с которым они когда-то менялись марками. Его не мучило само возможное убийство. Его мучило одно: он не знал, куда именно нужно ударить коротким клинком, чтобы Хайнц не успел закричать. Крикнет — вернутся конвоиры, и тогда конец. Вот, что его мучило. Только это.

«Когда ты успел стать таким, Руди? — спросил кто-то внутри, тихо и удивлённо. — Тебя же в школе трусом звали».

«Тогда мне нечего было терять, — ответил он сам себе. — А теперь есть кого».

Мозер смотрел на него, и в неведомой глубине светлых глаз шла какая-то своя, невидимая работа: подозрение боролось в них с памятью о тихом мальчике с соседней парты. А перед ним стоял этот самый мальчик, повзрослевший и нескладный, и выглядел до того жалко, что подозревать в нём расчётливого вражеского агента становилось почти смешно.

— Возможно, ты и прав, — проговорил, наконец, Мозер и отвёл глаза. — Возможно, это всё просто совпадения. Однако вот что, Руди. Лучше ко мне не приближайся. И если ты ещё хоть раз что-нибудь при мне случайно разобьёшь, я доложу господину оберст-лейтенанту. А ты его видел. Сам понимаешь, что он может сделать. — Он бросил окурок и растёр его носком испачканного сапога. — И да. Мы с тобой не друзья. Мы просто одноклассники. Вот и давай останемся просто одноклассниками.

Рука Рудольфа в кармане медленно, палец за пальцем, отпустила рукоять ножа.

Он облегчённо выдохнул, и выдох этот можно было принять за обиду.

«Повезло тебе сегодня, одноклассник, — подумал он, глядя в знакомое с детства лицо. — Ты просто не представляешь, как ты сейчас сам себе спас жизнь».

— Да-да, конечно, — сказал он вслух и улыбнулся. — Просто одноклассники. Я привык, Хайнц. Я ведь и в школе был немного изгоем. Меня почему-то не все понимали.

Мозер вдруг криво усмехнулся:

— Ладно, идём уже… Скоро стемнеет, и нам выходить.

— А мне можно идти рядом с тобой? — Рудольф поднял брови. — Мы же не друзья.

— Чужие люди тоже могут ходить рядом, — хохотнул Мозер. — И даже разговаривать.

И они пошли рядом: два одноклассника, два чужих человека, стрелок особой группы и караульный со складным ножом в кармане шинели.

— Ты сказал, скоро вам выходить, — будто из любопытства поинтересовался Рудольф. — Хм… не пойму… Куда и зачем уходить в ночь? А, вот я болван! Я понял… вы же снайперы. Расскажешь? Интересная все-таки у вас служба, не то что у меня — в коридоре стоять…





***

Утром мы выдвинулись в один из заводских цехов, возле которого поднималась та самая кирпичная башня с наблюдательным пунктом, а здесь держала оборону изрядно поредевшая стрелковая рота: около тридцати активных штыков, пулемётный расчёт со станковым «максимом», взвод автоматчиков да приданное отделение бронебойщиков с противотанковыми ружьями. Начальствовал над всем гарнизоном цеха лейтенант Зубов, жилистый и невысокий, с сиплым, словно простуженным голосом.

Я устроился в узком разломе стены цеха и долго разглядывал местность в перископ, осматривая сектор за сектором. Кругом громоздились разбитые строения, в соседних цехах чернели пробитые бреши, осыпавшиеся пролеты. Впереди лежала искорёженная железнодорожная ветка с опрокинутыми, опустошёнными вагонетками. За вагонетками двор сжимался: слева его подпирал обвал рухнувшей кирпичной пристройки, справа насыпь, и между ними оставалась горловина метров в двадцать шириной. А у самого входа в горловину, чуть правее, возвышался сгоревший немецкий танк с покосившейся башней. Танк сидел в земле накрепко и съедал у прохода ещё добрый кусок.

— Под танком бы устроиться, оглядеться, — сказал Гришка, сопя у меня над ухом. — Оттуда шибче видно. Броня, опять же.

Я покачал головой.

— Немцы этот «гробик» сами давно знают. Первым делом туда и посмотрят. Не лезь.

— Так я же высовываться не буду… Я залягу, никто и не поймет…

— Подумаем, — сказал я, чтобы отвязался, и передал перископ Алие. — Посмотри. Где бы ты искала немецкого стрелка?

Алия смотрела долго, чуть поворачивая трубу.

— Мест много, — сказала она, наконец. — Вон за той насыпью можно лежать. Или воронка перед рельсами большая. Или выбитые окна дальнего цеха, любое из них. А ещё крыша: вон там, где балки завалились, под ними целый шатёр образовался.

— Согласен, молодец, — кивнул я. — Перечисленное всё для вражеской лёжки годится.

Сзади нас переминался Зубов: он слушал этот разговор с самого начала, и терпение его кончалось.

— Так, товарищи снайперы, — просипел он. — Это что же получается: фриц может быть нигде и везде. А нам-то что делать?

— Не торопите нас, товарищ лейтенант. Работаем. Постараемся выманить.

— А может… — Зубов сдвинул шапку на затылок, — может, атакой его спровоцировать? Хотя нет. — Он сам себе махнул рукой. — Приказ у меня: держать цех. Оно, конечно, продвинься мы хоть немного дальше, командование бы только спасибо сказало, но…

— Под пулемёты лезть, чтобы выяснить, откуда снайпер стрелять станет — идея не очень хорошая, — сказал я. — А в грохоте атаки мы его выстрел и не засечем. Тут надо иначе. Наше преимущество, товарищ лейтенант, в том, что немецкий стрелок пока не знает, что против него вышел другой снайпер. Пока он нас не ждёт, у нас есть это преимущество.

— Это хорошо… Вот только скажите, долго вы с ним разбираться будете?

— По времени заранее не скажу. Пока только наблюдаем.

Он озадаченно потёр затылок под шапкой. Видно было: когда ему сообщили, что придёт опытная снайперская группа, он решил, что группа эта за час-два управится с немецкими стрелками, пришли, выстрелили, и дело с концом. Зубов привык решать всё огнём, броском, стремительной атакой и гранатой. А то, что снайпер большую часть своей войны лежит и смотрит, а стреляет один раз, ему, наверное, никто не рассказывал.

Пока не стемнело, я определил каждому из нас по три стрелковые щели, разнесённые вдоль стены шагов на пятнадцать, с проходом между заводских станин. Бронебойщики тем временем обживали свои позиции, и я приметил: землю перед дульными тормозами, специальными наконечниками для уменьшения отдачи, они щедро сбрызнули водой из котелков, чтобы выстрел не поднимал пыли и не выдавал ружья.

Договорить с Зубовым нам не дали.

— Танки! — заорал вдруг наблюдатель у высокого пролома. — Товарищ лейтенант, танки!

Зубов метнулся к нему, вскинул бинокль и стал считать вслух, и с каждым числом голос его делался всё злее:

— Раз… два… три… твою мать… четыре. Пять! Рота, к бою! Бронебойщики, по местам! Подпустить сотни на полторы, издалека их броню не возьмёшь! В лоб не бейте, либо по гусеницам или по смотровой щели, а лучше ждите, пока бортом повернётся! И слушай сюда: головного не трогать, пока второй в горловину не втянется! Пусть влезут поглубже!

Цех ожил разом: затопали, залязгали, потащили ящики. Я отставил перископ, пять танков в поле его зрения всё равно не помещались разом, и осторожно выглянул в проём, держась в глубине тени.

Между дымящимися корпусами соседних цехов, переваливаясь на камнях и обломках, по-хозяйски выползали немецкие танки. В центре города, в жилых кварталах, бронетехника вязла в развалинах, а здесь, на больших заводских территориях, для неё кое-где оставались проходы, и немцы именно тут делали ставку на броню. Пехота же их держалась за танками, перебегая от укрытия к укрытию.

— На нас идут, — сказал рядом немолодой бронебойщик, поправляя на кирпичном завале своё длинное, в два метра, однозарядное ружьё Дегтярёва. Второй номер, совсем парнишка, пристраивал сбоку сумку с патронами. — У головной, глядь, лоб усилен, плиту наварили. В лоб не трать: только патроны изведёшь да плечо отобьёшь. А бочок у неё прежний, тридцать миллиметров. Бочок мы и прогрызём. Бочок, гусеницу, каток, ну и по щелям смотровым можно, по приборам, когда близко: ослепнет — считай, готова.

— А четвёртая, дядь Егор? Вон та, что с длинной пушкой?

— «Четвёрка»-то? Эта злее будет. Пушка у ней длинная, дальше и пуще прежней бьёт. А борт что, такой же худой, — вдруг усмехнулся он, но в напряжении перед боем вышел почти оскал. — Все они с бортов худые, на том и стоим. Одно помни, Сеня! Под острым углом не бей, срикошетит. Жди, пока бочком к тебе повернётся.

Я тоже слушал и даже кивал про себя — наука от бронебойщика была верная.

— Григорий! — окликнул я. — К стрельбе приготовиться. Напоминаю: один выстрел — и сразу смена позиции. Наступление наверняка прикрывают снайперы.

— Есть после выстрела менять позицию! — отозвался Гришка и пристроил винтовку в пролом у самого пола.

Алия легла в стороне, за станиной, и уже целилась через открытый прицел своей трёхлинейки. Здесь снайперское снаряжение ей было бы и без пользы.

— Без команды не стрелять! — сипел Зубов, пробегая вдоль проёмов. — Ждём! Пусть подойдут!

— Эх, вовремя я в кожух водички долил, — бормотал где-то сбоку пулемётчик, поправляя ленту у «максима». — Сейчас встретим гостей…

Зубов уже сипел новую команду:

— Архипов! Федосеенко! Жмых! Разбирайте бутылки! Аккуратно, братцы! Ящик сюда ставьте!

К проёмам осторожно поволокли ящик, из которого торчали горлышки бутылок с зажигательной смесью, плотно закупоренные и даже залитые сургучом. Бойцы разбирали их бережно, как берут яйца из курятника, и рассовывали по нишам в кладке.

— Ка эс, — уважительно сказал Гришкин сосед, автоматчик. — Ты её не стукни и горлышко не повреди. Фосфорная дрянь: пока закупорена — безопасная и тихая, а воздуха глотнёт — сама займётся, ей ни спички, ни фитиля не надо. И водой её потом не возьмёшь, только землёй тушить или песком, и то сразу не получится.

— А чего она «КС»? — спросил парнишка, второй номер.

— Кто говорит, по фамилии изобретателя — Кошкина Смесь. А кто говорит — «коньяк старый». Нам какая разница: нам ее не пить, лишь бы горело. Только в танк швырять с умом надо, в лоб толку мало. Кидай на корму, на решётку, где мотор сидит. Затечёт под жалюзи — может до моторного добраться, там бензин, там масло.

Танки тем временем подошли уже так, что стал слышен дробный, вибрирующий лязг гусениц и низкий, утробный гул моторов. Земля под цехом мелко дрожала. Головная машина, обходя обгорелый остов мертвого собрата у входа в горловину, довернула вправо, протиснулась между ним и насыпью и на несколько долгих секунд подставила нам левый борт. За ней, след в след, уже втягивалась вторая, третья поджимала сзади: слева их не пускал обвал, справа насыпь, и другой дороги здесь не было.

— Огонь! — сорванным голосом закричал Зубов. — Рота, огонь! Бронебойщики, стреляйте по готовности!

Первым длинно ударил «максим». Затрещали автоматы, захлопали винтовки. Немецкая пехота, что и вправду шла за танками, теперь залегла, откатилась за обломки и стала огрызаться оттуда. Из-за вагонеток ударил в ответ немецкий ручной пулемёт, прострочил пролом и прижал к полу один из наших расчётов.

Первым из нас троих выстрелил Гришка.

— Ах, чёрт! — Он откатился от пролома в глубину цеха, к запасной позиции. — Промазал, кажись!

— Не торопись! — сказал я громко, не отрываясь от своего сектора. — Бегущего не лови. Жди, когда остановится или замедлится. Веди его стволом и жми, не останавливая. После выстрела — сразу назад.

— Понял!

«Эх, не успел я доучить в спокойных условиях, — мелькнуло у меня. — По движущимся целям на курсах мы так досконально и не поработали. Вот и наверстываем прямо в бою».

Рядом бухнула трёхлинейка Алии.

— Попала? — спросил я.

— Да.

Она передёрнула затвор и снова прицелилась.

— Куда? — сказал я. — Ты снайпер. Помни правила. Назад!

— Так бой же, товарищ Сотников. Тут все стреляют.

— Ещё раз повторяю: ты не все. Ты снайпер. И помни: против тебя сейчас, возможно, работает такой же стрелок. А знаешь, кто у него первая цель? Мы! Снайперы.

— Ясно, — отозвалась Алия и, подобрав винтовку, поползла назад, выбралась на запасную.

А я уже вёл своего.

Один из немцев в цепи вёл себя не по-солдатски: перебегал вдоль залёгших, что-то кричал, махал рукой, поднимая пехоту, и пехота от его взмахов вся так и оживала. Каска на нём была солдатская, и я было усомнился. А потом разглядел в оптику витой погон. Вот оно что. Офицерик. Фуражку снял, каску напялил: знает, гадёныш, что офицерская фуражка для русского стрелка первая примета. Учёный пошёл немец. Он-то ученый, а мы — глазастые!..

Я решительно взял его в перекрестие и повёл. Вот он выпрямился, оглянулся на своих, вскинул руку с пистолетом, поднимая цепь.

Я опустил перекрестие с груди на живот и выжал спуск.

Офицер сложился пополам, ткнулся в землю и забился. В короткий провал между пулемётными очередями до нас донёсся его вой. Цепь вокруг него прижалась к земле и больше не поднималась, только двое поползли к нему с разных сторон.

«Полежи, — подумал я, уходя с позиции. — Полежи, покричи. Пусть твои послушают».

И тут в смертельную симфонию боя вступили противотанковые ружья.





Глава 3


Выстрел противотанкового ружья не спутать ни с чем: гулкий, тяжкий звук, будто здоровенной кувалдой по чугуну, разнёсся, пробудив долгое эхо. Ружьё отдачей грузно толкало бронебойщика в плечо, дымящаяся гильза со звоном отлетала вбок. Пока второй номер, Сеня, вкладывал в открытый патронник новый патрон, бронебойщик Егор возвращал ствол на прежнюю точку и снова ловил в прицел борт головной машины.

Первая пуля ударила в металл под слишком острым углом и ушла рикошетом, коротко сверкнув.

— Заряжаю! — крикнул Сеня.

Вторая легла ближе к корме, чуть выше последнего катка. Танк продолжал переть на нас, и ствол его прорвался вспышкой: грянул выстрел, осколочный снаряд ударил в стену рядом с проёмом, но не пробил ее. Это расчёт и спасло, их пока что только осыпало бетонной крошкой.

Третью пулю Егор положил почти в ту же точку, не давая танку встать и прицелиться как следует. Все понимали: подойдёт он ближе — и расстреляет цех почти в упор, там уже ему и целиться не надо будет. Несколько секунд танк шёл, как шёл. Потом из кормовой его части потянуло сизым дымом.

— Есть! — закричал Сеня. — Дымит! Дядь Егор, дымит!

— Погоди радоваться. Дым еще не жирный.

А Сеня и не отвлекался, уже вкладывал следующий патрон. Головной танк тем временем обходил обгорелый остов и потому стоял к нам вполоборота, когда двигатель его начал глохнуть: машину дёрнуло, она прокатилась ещё несколько метров, выровнялась и замерла, частично загородив проход. Дым над кормой все быстрее густел, наливался чернотой, и вот в нём мелькнул первый рыжий язык.

Головной разгорался. У насыпи, между его кормой и откосом, оставался теперь один узкий просвет.

И тогда остальные танки перенесли огонь на цех.

Сейчас, когда встал первый, они тоже остановились — и начали бить по проёмам прямой наводкой. Грохот встал такой, что казалось, сидишь внутри колокола, по которому бьют молотом. Я разинул рот, чтобы не полопались перепонки, и вжался за железную станину. Сверху сыпало бетонной крошкой, кирпичом, ржавой пылью.

— Левого! — сипел, срываясь, Зубов. — Левого бей! Барников, целься, он на нас башню сводит!

Левый стоял за горловиной, но ближе подходить не собирался, уже доворачивал башню на наши проёмы.

Другой танк тем временем сунулся в просвет у насыпи, и по нему разом ударили противотанковые ружья. Били в лобовую часть, выцеливая смотровые приборы, заслонку механика и шаровую установку пулемёта. На броне коротко вспыхивали росчерки от попаданий. Одна из пуль ударила совсем рядом со смотровыми стеклами. Танк дёрнулся, прополз ещё метра два и встал. Но всё же его ещё рано было списывать со счёта.

— Есть! — заорал кто-то у соседнего пролома.

— Не «есть»! — огрызнулся Егор. — Гусеницы целы, и сам не дымит, стало быть, жив. Может стрелять!

И точно: машина стояла целая, без дыма и огня, только башня замерла вполоборота. Что там у них стряслось: убит ли механик бронебойной пулей или всего лишь потерял обзор, перебило ли что важное попаданием, сам ли он встал, не решаясь ехать вслепую — отсюда было не понять. Понятно было одно: своей тушей он окончательно закупорил единственный проход, и задние машины теперь тоже никуда не шли.

— Добивай его, братцы! — крикнул Зубов. — Щас очухается и пальнёт! Ну!..

Загрохотали выстрелы из ПТР.

— Не берёт! — крикнул Барников. — Лбом стоит, гад, грамотно встал! Не могу пробить!

А между тем танк выстрелил. Снаряд прошёл чуть ниже проёма, разворотил кладку и осыпал нас крошкой, забивая уши звоном. Первый лёг ниже, в кладке разорвался: фугасный, стало быть. Наводчик сейчас внесет поправки, и второй такой снаряд, положенный точно в проём, превратит цех в мясорубку.

Но второго выстрела не случилось. Расчёты ПТР били по танку из трёх ружей, целя в смотровые приборы, маску орудия и пулемётную установку. Очередное попадание коротко сверкнуло у маски. Башня замерла, не довершив наводки. Что там задело — прицел, механизм наведения или кого-то из экипажа, — отсюда было не понять. Я знал только одно: наводку им сорвали и обзор здорово осложнили. Танк стоял в дыму и грохоте, а экипаж за бронёй, видно, решал, что делать дальше.

Тем временем из горящего головного начали выбираться танкисты. Распахнулся башенный люк, следом показались две головы в мятых фуражках. Экипаж покидал машину с оружием: один уже держал пистолет, другой, спрыгнув на землю, потянул с плеча автомат.

Сдаваться они явно не собирались.

— Экипаж головного! — скомандовал я Гришке и Алие. — По танкистам — огонь!

Гришка выстрелил первым, и передний танкист в короткой куртке осел у борта своей машины. Второго сняла Алия. Третий успел сделать два шага и лёг рядом с первым — это уже была моя работа.

Немецкая пехота, пока танки пытались прорваться, вперёд не лезла: жалась за обломками, огрызалась короткими очередями. Больше всех докучал пулемётчик из-за вагонеток.

— Видишь пулемётчика? — спросил я Алию, и она тут же вытянула шею. — Да не высовывайся ты так! Гришка, сними пулемёт! Видишь?

— Вижу!

Я понимал: без оптики Алие достать пулемётчика будет трудно. Но девушка всё же прицелилась и выстрелила, опередив Гришку.

И пулемёт замолк.

— Попала? — удивился я.

Алия метнула в меня взгляд, который нельзя было назвать ни испуганным, но и по-настоящему уверенным.

— Не знаю… — честно ответила она.

— Попала! — отозвался за неё Гришка, прильнув к прицелу и вглядываясь.

— Отлично. Смена позиций, и дальше работайте самостоятельно. Бейте теперь всех подряд, кого достанете. Особое внимание тем, кто командует и пулеметчикам, сами знаете.

Мои бойцы рассредоточились, выбирая новые позиции. Пока немецкий снайпер не участвовал в атаке, но кто его знает, возможно, он просто выжидал «жирную» цель. Например — одного из нас… А потому я приказал менять позиции после каждого выстрела и стрелять строго из теневых укрытий, не выставляя вперед ствола.

И тут заглохший танк ожил. Донёсся глухой металлический рык. Из кормы выплеснуло сизый выхлоп.

А значит, он был способен двигаться.

— Твою мать… — выдохнул Зубов. — Живучий, гад! Не давайте ему подойти! Он слишком близко!

Задние машины поджимали: ближайшая остановилась почти вплотную к его корме, остальные теснились следом. Отступать всей колонной задним ходом по узкому проходу, под огнём, им было бы слишком трудно. Стоять на месте под противотанковыми ружьями — ещё хуже. Впереди оставался единственный свободный путь, через горловину и к нашим позициям.

И вот танк взревел двигателем и тронулся. Полз он медленно, но все же шёл на нас. Скоро минует горловину и освободит проход остальным.

И тут Барников оставил своё ружьё и полез в пролом.

— Куда?! — рванулся было за ним Зубов, но тут же осекся, пригнувшись. — Стой!

Но Барников уже перевалился через край и пополз к ближнему танку, не без оружия, конечно, с бутылкой КС в руке. Его второй номер подхватил брошенное ружьё и продолжил бить, целя в смотровые приборы.

Барников полз быстро, умело прижимаясь к земле, укрываясь за каждым бугорком, за каждым обломком. Курсовой пулемёт танка сперва бил по нашему пролому, потом ствол его дёрнулся книзу: там заметили ползущего. Очередь застрочила по нему, выбивая фонтанчики то слева, то справа.

— Сгинешь… — просипел Зубов, глядя туда. — Сгинешь ведь, дурак…

Наши пулемётчики и автоматчики били по немецкой пехоте, не давая ей поднять головы и прикрывая ползущего, насколько могли. А тот всё полз: вот тридцать метров оставалось ему до танка, вот двадцать, пятнадцать… Всё, дальше никаких укрытий не было.

Чтобы швырнуть бутылку, да ещё точно на корму, нужен замах. А для замаха надо подняться. Хотя бы на колено, хотя бы на миг.

И Барников резко поднялся.

Пулемётная очередь из танка ударила его поперёк груди, и он осел на бок. Зубов отвернулся и на секунду зажмурился.

— Говорил же… — просипел он. — Говорил же тебе…

Рука Барникова с самовоспламеняющейся бутылкой ткнулась в землю. Пальцы разжались не сразу, уже касаясь земли, бутылка вывернулась из ладони, тихо откатилась в сторону насыпи и легла там, целая, поблёскивая темным стеклом. Будто уже погибающий Барников сберёг её нарочно: подберут. Довершат начатое.

Алия на мгновение зажмурилась, резко, со свистом вдохнула сквозь зубы. По щекам разлилась краснота, но девушка тут же снова приложилась к винтовке.

А оживший танк выполз из узкого просвета между горящим головным и насыпью. То ли командир решил вырваться из гиблого места, то ли хотел подойти ближе, чтобы точнее подавить наши проёмы и освободить дорогу остальным.

Он шёл прямо на мёртвого Барникова. Механик мог его не заметить, мог просто не иметь места для манёвра — отсюда этого было не понять, но я почему-то было уверен, что он сделал это специально. Гусеница прошла по распростертому телу, не меняя хода.

А я уже целился. Только в перекрестии прицела была вовсе не пехота. Я ловил бутылку из тёмного стекла с наглухо закупоренным горлышком, лежавшую у насыпи, возле Барникова. Из-за комьев земли виднелась лишь верхняя половина — плечи и горлышко, цель размером с кулак, не больше.

Танк прошёл над Барниковым и начал доворачивать корпус влево, наводя пушку на наши проёмы. Корма описала дугу и приблизилась к тому самому месту у насыпи. Вот он, момент. Ближе к бутылке она уже не окажется.

«Давай, Сотников», — сказал я себе.

Куда плеснёт смесь, если удастся попасть, я не знал. Знал другое: если промахнусь, второго такого шанса не будет.

Бах!

Брызнуло, бутылку разнесло на осколки. У насыпи сразу огненным кустом вспухло яркое пламя. Большая часть смеси выплеснулась на щебень, но вот горящие брызги достали задний борт и правый воздухозаборник моторного отделения. А следом помог сам танк: доворачивая корпус, правая гусеница краем вошла в горящую лужу, и траки швырнули новые брызги огня вверх, на корму.

Досматривать я не стал. Откатился за станину и пополз к запасной щели. Что все получилось, понял уже по голосам своих.

— Есть! Горит! — взревело сразу несколько голосов. — Снайпер! Поджёг!..

С новой позиции я снова поймал танк в прицел. Сизый дым уже клубился у моторного отсека. Несколько секунд машина продолжала двигаться, потом из-под броневых крышек моторного отсека повалил густой чёрный дым и показалось пламя. Что именно загорелось внутри — масло, топливо или что-то ещё, мне было наплевать, главное, что ему теперь точно хана.

Танк прополз ещё с пяток метров, замедлился и встал. Башенный люк распахнулся. Первым наружу вывалился командир экипажа, следом второй танкист. Остальных почти сразу скрыл густой дым. Может, кто-то и еще вылез, но видно уже ничего не было.

Но уйти им не дали. Оба выбрались на нашу сторону, попав прямо в сектор стрельбы «максима». Пулемётчик перенёс огонь, дал короткую очередь, и оба танкиста остались возле машины.

После второго загоревшегося танка атака начала захлёбываться. Задние машины так и не смогли протиснуться через заблокированную горловину и стали пятиться, прикрывая отход огнём. Дым от горящих танков, кирпичная пыль и гарь, повисшие в воздухе пеленой, закрывали им вид на цех, и выстрелы ложились всё менее точно, а прочная стена строения сводила на нет беспорядочный огонь.

Бронебойщики, тем временем, взялись за третью машину. Несколько ПТР ударили ей в борт и ходовую, когда танк неудачно повело при отходе. Одно попадание пришлось в район заднего направляющего колеса, другое повредило гусеницу. Танк дёрнулся, попытался сдать назад, но битую гусеницу от такого маневра сорвало вовсе. Машину развернуло, и она со скрежетом встала. Экипаж выбрался с дальней от нас стороны и под прикрытием корпуса отошёл к своим. Но все же одного я успел снять прицельным выстрелом, когда тот высунулся, выбираясь из люка. А дальше все заволокло дымом. Я сделал еще выстрел, примерно туда, где должна была быть верхняя часть башни. Но не знаю, насколько удачно. Вряд ли был толк: как правило, если снайпер не видит цель, то цель остается непораженной. Это очередью на дурака можно скосить, а у нас работа штучная.

Два оставшихся танка, продолжая огрызаться из пушек и пулемётов, попятились за заводские корпуса. Следом начала откатываться и пехота: перебежками, от укрытия к укрытию, утаскивая раненых.

Эту атаку мы отбили.





***

— Три! — Зубов ходил вдоль цеха. Голос у него сипел и срывался, но слышали его все. — Три машины уработали, орлы! Три!

Потом он посмотрел в сторону пролома, за которым лежал Барников, вернее, то, что осталось от бойца-героя после танковой атаки, и сразу замолчал. Постоял немного, снял шапку и повернулся к бойцам.

— Запомните Барникова, товарищи. Пэтээр его танк в лоб не брал… и он с бутылкой на него пошёл. Один. Не дошёл совсем немного, а дело всё равно сделал. Если бы не его бутылка, немец сейчас бил бы по нам отсюда, считай, в упор. — Зубов помолчал, провёл ладонью по лицу. — Только повторять за ним такое не вздумайте. Живыми вы мне нужнее.

Никто не ответил. Бойцы смотрели на пролом, на чадящие танки, друг на друга. На лицах было разное: злость, восхищение, растерянность и та неловкая вина живых перед мёртвым, когда, вроде бы, и стыдиться нечего, а отделаться от саднящего и жалящего чувства всё равно не получается.





***

Потом считали наши потери. Среди убитых нашлись двое, которых явно сняли одиночными винтовочными выстрелами. Точно, снайпера рук дело — ради этого стрелка мы здесь, собственно, и сидели.

Первым из таких погибших был наблюдатель. Пуля вошла в голову, когда он работал у смотровой щели. Вторым — боец из расчёта ПТР. Его сняли через пролом в тот момент, когда он потянулся за очередным патроном. Попадание тоже пришлось в голову, чуть выше брови. Немец выбирал цели с умом: наблюдатель и бронебойщик во время танковой атаки были куда опаснее для наступающих, чем обычные стрелки.

За наблюдателем я заметил на бетоне свежий скол. Пуля, значит, прошла через голову навылет и ударила в нижний край ниши. Связной, находившийся рядом в момент выстрела, показал, в каком положении сидел убитый и как держал голову.

Я присел у той же стены и прикинул направление выстрела. Точно восстановить траекторию теперь, конечно, было невозможно: после прохождения через кость пулю могло чуть отклонить, да и положение головы связной показывал лишь приблизительно, разве упомнишь в бою. Но одно было ясно — пуля пришла сверху, под заметным углом.

— Похоже, снайпер прикрывал атаку, — сказал я Зубову. — Под общий грохот выбрал тех, кто мешал танкам больше всего. Двоих он снял точно. Сколько ещё стрелял — теперь не узнаем. Но искать его я бы начал во-он в той стороне, где-то повыше, чем наши цеховые проломы.

Я аккуратно показал рукой направление, а сам оглядел всё, что поднималось над заводским двором. Подходящих мест было немного: верхние фермы дальнего цеха, полуразрушенная крыша конторы да огромный завал корпуса, разбитого бомбой. Обломки там громоздились целым холмом, а над ними торчали перекрученные балки.

Уже кое-что…

В цехе же понемногу приходили в себя после боя. Кто-то перетаскивал к проёмам ящики с патронами, пулеметчик менял ленту у «максима», двое бойцов уже разбирали осыпавшуюся кладку бойницы, освобождая сектор для стрельбы.

Бронебойщики проверяли ружья, пересчитывали оставшиеся патроны и наперебой вспоминали последние минуты атаки. Время от времени кто-нибудь подходил к пролому, смотрел на чадящие немецкие машины и звал товарища: мол, глянь! Ну как мы их, а!

Егора окружили человек пять, и он уже в который раз показывал жестами, как сразил головного. Сеня перебивал его, доказывая, что первым заметил дым из кормы, остальные рассказывали свои победы, смеялись — и тут же принимались обсуждать всё заново.

Радость была пусть и короткой, но шумной. До следующего обстрела, следующей атаки, следующей ночи ещё надо было дожить. Поэтому несколько спокойных минут никто не хотел тратить на молчание.

Я снова посмотрел поверх двора: по всему пока что выходило, что где-то там прятался немецкий снайпер. А может, и не один…

Больше им прятаться негде, там они. Там. Оставалось заставить их показаться.





Глава 4


Группа Рейнгардта вышла ночью и через несколько часов пробралась на позиции напротив «Дома на костях». Именно там, по последним сведениям, следовало искать Призрака Сталинграда: оттуда он делал свои вылазки, в этом полковник Лангенау заверил их твёрдо.

Дом стоял впереди чёрной коробкой без единого огонька и в предутренней мгле напоминал гигантское надгробие на могиле великана.

Мёртвый дом, заброшенный дом. Однако Рейнгардт прекрасно знал цену этой тишины: внутри здания держали оборону русские, и, скорее всего, глаза их сейчас, в эту самую минуту, ощупывали каждую тень на подступах. Дом только казался необитаемым.

Лангенау предупреждал о корректировщиках и наблюдателях в нем: дом обосновался на некотором возвышении и был самым высоким строением в округе, так что вся его кажущаяся необитаемость была обманкой, от подвала до крыши.

— Это и есть «Дом на костях»? — прошептал Мозер, вглядываясь в черноту. — Да там ведь нет никого. Необжит, совершенно.

— Это обманчиво, — оборвал Рейнгардт. — Итак, господа, выбирайте позиции. И имейте в виду: работать прямо из дома Призрак вряд ли станет, он делает вылазки. Поэтому распределимся. Кесслер, ваш — чердак каменного дома у дороги, держите западные подходы. Мозер, рухнувшая стена вон там, ваша сторона восточная. Ростовцев, вы наблюдаете за самим домом с фронтальной позиции. Мы с Хаасом прикроем тыл. Смотреть в оба. Стрелять только в одном случае: если перед вами будет сам Призрак. Остальные цели нам ни к чему.

— Даже если это будет русский наблюдатель? — уточнил Кесслер. — Или командир?

Спросил он это ровно, будто для обычного уточнения, но Мозер знал, что стоит за этим вопросом. Кесслеру непременно хотелось открыть свой снайперский счёт в Сталинграде. Даже он, Мозер, успел раньше: подстрелил на тренировке в развалинах русского партизана, и это лесничего задевало. Цепляло сильнее, чем тот хотел бы показать.

— Ещё раз повторяю, — проговорил Рейнгардт, и в голосе его послышалось раздражение. — Только Призрак.

Мозер даже покосился на командира. Раздражение было для оберст-лейтенанта вещью неслыханной: временами казалось, что этот человек не испытывает никаких чувств вовсе, как не испытывает их винтовочный ствол.

— Наша цель — русский снайпер, — продолжал Рейнгардт. — Всё остальное пропускаем. Ну что ж, если я должен объяснять, то скажу… Сделаете прицельный выстрел по другому объекту, и через час весь «Дом на костях» будет знать, что на охоту вышли немецкие стрелки. А нам нужен фактор внезапности. Он у нас один, и разменивать его на пулемётчиков я не позволю. И не забудьте оборудовать запасные позиции. — Рейнгардт помолчал и закончил наставление: — Основная работа начнётся утром, сейчас всё равно ничего не видно. Перед тем как разойтись по лёжкам, перекусите. После занятия позиций никакой еды, и пить по глотку. Особенно утром.

— Это почему, господин оберст-лейтенант? — поинтересовался Ростовцев.

— Если получите пулю в брюхо на полный желудок, шансов выжить меньше.

Сказал он это так обыденно, будто объяснял, как правильно повязывать галстук. У Мозера от этих слов холодок прошёл по спине, он вдруг поймал себя на том, что рука сама легла на живот. Ростовцев нахмурился и промолчал. И только Лотар Кесслер, самый старший из троих стрелков, давно привыкший к манере командира, коротко хмыкнул, с некоторым удовольствием уловив тревогу на лице Мозера: что, мол, спортсмен, в Штутгарте такому не учили?

Группа рассредоточилась в темноте.

Мозер оборудовал себе лёжку под рухнувшей стеной: плита осела косо, оставив под собой длинную щель, и щель эта выходила на восточные подходы к дому. Кесслер забрался на чердак полуразваленного каменного дома со сгоревшей крышей и растворился там среди балок.

А Ростовцев засел в печке.

Именно в печке. Изба сгорела дотла, от неё остались головешки, но сама печь, толстостенная, беленая когда-то, а теперь закопчённая до черноты, стояла среди пепелища целёхонька. В горнило Дмитрий втиснулся, подтянув ноги, винтовку уложил вдоль стенки, стволом к устью, и ствол до устья теперь не доходил на добрых двадцать сантиметров: чёрный зев печи должен был оставаться просто чёрным зевом. Такую печь Дмитрий видел в детстве, на Дону, в дедовом курене: его, шестилетнего, сажали на тёплую лежанку, и пахло тогда молоком, золой и хлебом. Теперь пахло лишь золой. И из чёрного устья будто родной, из самого детства пришедшей печи он глядел через прицел на русский дом.

«Печке всё равно, кто в ней сидит, — оборвал он сам себя, устраивая локти. — Вот и тебе должно быть всё равно».

***

Утро поднялось серое, мутное, в сталинградском дыму.

В оконных проёмах того самого Дома замелькала жизнь: там передвигались силуэты, оттуда доносились голоса, обрывки фраз, звяканье котелков. Дом просыпался и оживал. Потом в одном из проёмов вдруг встал русский в черной бескозырке, с биноклем.

Встал он грамотно: не высовываясь и держась в глубине, в тени простенка. Но Мозер его прекрасно видел. Разглядел в бинокль ленточки на бескозырке, наблюдал, как русский неспешно ведёт биноклем по немецкой стороне. Мозер спешно убрал свой бинокль и взял моряка на прицел. Но оптика на винтовке у него теперь была полуторакратная, сущая ерунда. После разбитого цейсовского это было, как пересесть с коня на осла. Но спортивное прошлое позволяло Мозеру бить далеко и с таким стеклом, а хоть бы и с открытого даже.

Палец лёг на спуск.

Он уже видел, как это будет: лёгкий выжим спуска, толчок в плечо, и пуля вышибет русскому мозги и собьет бескозырку. Дистанция позволяла, освещение позволяло. Всё позволяло… Вот только стрелять было нельзя.

Рейнгардт такого не простит.

«Вот бы русские сами дали повод, — тоскливо подумал Мозер, не снимая пальца со спуска. — Хоть какой-нибудь повод открыть огонь. Тогда бы я показал. Всем показал бы, чего стоит штутгартское серебро».

Он уже ненавидел этот город. И этих русских он ненавидел тоже, всех разом: боевая охота на Призрака, о которой так славно мечталось в эшелоне, обернулась грязью, потом и бесконечными тренировками в ползании на брюхе, словно он навозный жук или, ещё хуже, гусеница.

Совсем не так он представлял себе эту охоту. Не таким он представлял себе и сам Сталинград. Россия оказалась ничем не похожа на Европу: тут могли убить из каждой норы, из каждой щели, а судя по рассказам бывалых, могли и вовсе без оружия напасть, просто перегрызть горло в темноте. От таких рассказов Мозер всё чаще чувствовал себя не охотником, а дичью.

Он передёрнул плечами, отгоняя невесёлые мысли, а когда снова приник к прицелу, моряка в проёме уже не было.

Мозер облегчённо выдохнул.

«Это хорошо, что ты спрятался, — подумал он почти с благодарностью. — Не дразни меня, русский. Господин оберст-лейтенант не простит мне, если я в тебя выстрелю».

И тут слева, метрах в ста от дома, на фланге, грохнул взрыв, и следом тут же второй.

Мозер перевёл бинокль. По изрытым остаткам улицы к дому короткими перебежками через развалины подбирались серо-зеленые шинели. «Наши атакуют дом», — понял он. И уже напоролись на мины: вон там, где рвануло, лежат двое и не шевелятся.

Сбоку зашуршало. Мозер было вскинулся, но это подполз Бруно Хаас.

— Приказ оберст-лейтенанта, — проговорил фельдфебель невозмутимым голосом. — Открыть огонь по дому. По любым целям. Но важно — маскируемся под атаку: пехота стреляет, и мы стреляем. В голову не бить. Это признак снайпера, а нас здесь нет. — Хаас помолчал и добавил уже от себя: — Оберст-лейтенант знал про эту атаку ещё с вечера. Потому и вывел нас нынешней ночью.

Он оттолкнулся локтями и пополз дальше по цепочке, к Кесслеру.

«Наконец-то», — выдохнул про себя Мозер, и ладони у него вспотели.

С немецких позиций застрочил пулемёт, поддерживая атаку. В доме отозвались: в бойницах и окнах показались стволы, ударили выстрелы. Но наступающие шли с фланга, туда у русских выходило меньше бойниц, и часть сектора закрывал завал: стрелять им приходилось под острым углом, через край проёмов.

«Хитро, — подумал он. — С фланга зашли, где у них стрелков меньше. Одно подвело: мины выдали атаку раньше времени, а так бы…»

Сам он пока не стрелял. Его учили бить наверняка, а бой ещё не разгорелся: одиночный винтовочный выстрел пока ещё можно было вычленить из этой редкой перестрелки. Мозер лежал и наблюдал, и с его позиции было всё прекрасно видно: и цепи в шинелях цвета фельдграу, и дом, огрызающийся из бойниц.

А потом он увидел и то, чего ждал.

Русские потащили станковый пулемёт. Двое, пригибаясь, перекатывали «максим» на левый фланг, и ещё один нёс две плоские металлические коробки на гибких ручках, наверное, с запасными лентами.

«Вот оно».

Мозер поймал в прицел наводчика, повёл, выбрал упреждение и выжал спуск.

Выстрел грохнул. Но русский в самую последнюю долю секунды рванулся вперёд, налегая на станок, и пуля прошла у него за спиной. Мгновение спустя расчёт нырнул за обломки, и «максим» пропал из поля зрения вместе с ним.

«Вот чёрт. Промазал».

Где-то в стороне хлопнул винтовочный выстрел: кто-то из своих снайперов тоже вступил в дело. Бой густел, треск стоял уже сплошной, и одиночные выстрелы тонули в нём без следа. Рейнгардт всё рассчитал верно.

Мозер снова прицелился в сторону дома.

В окне второго этажа мелькнул силуэт, исчез, показался снова. Мозер довёл прицел и разглядел: на рукаве у силуэта белела повязка с красным крестом, и на боку висело что-то вроде санитарной сумки.

Санитар. В таких не стреляют. Мозер усмехнулся про себя: а, к черту! Он выжал спуск, грохнул выстрел.

Человек с повязкой дёрнулся и исчез в глубине комнаты.

«Есть!» — обрадовался Мозер. — «Попал»!

Больше в окнах никто не показывался. Проёмы разом опустели: русские поняли, что высовываться опасно. Мозер с досадой закусил губу. Ну как же так? Только началось.

А немецкая атака тем временем захлебнулась. Русские всё-таки успели переставить пулемёт на фланг, и он заработал оттуда длинными очередями. На поле рвануло ещё дважды: перебегая, пехота напоролась на новые мины. Серо-зеленые шинели залегли, попятились, потянулись назад к развалинам, и всё стихло.

«Негусто, — с досадой думал Мозер, разглядывая опустевшее поле. — Одного санитара я снял. Убил или ранил, и того не понял. А этот выскочка Кесслер наверняка успел свалить пару пулемётчиков, а то и русского командира: у него позиция для такой работы выгоднее…»

Размышляя так, он уже выискивал по проёмам следующую цель. О том, что после выстрела полагалось сменить позицию, о правиле, которое им вбивали ещё в Дёберице, Мозер в пылу боя вспомнил слишком поздно.

Первой пришла пуля.

Она щёлкнула о плиту у самой его головы, больно обдав щёку бетонной крошкой, и только потом, с отставанием в долю секунды, издали докатился сам звук.

Бах!

— О мой бог… — Мозер отпрянул и подался назад, вглубь своей норы, обдирая локти. Щека горела от крошки, сердце колотилось где-то в горле.

«Это Призрак. Это он. Он меня видел. Он меня всё это время видел!»

Мозер утянул за собой винтовку, перекатился, прополз под плитой и осторожно выглянул уже с запасной позиции, из другой щели, и сначала посмотрел через бинокль.

И увидел его.

В глубине дальнего оконного проёма, в темноте, целился человек. Какой-то щуплый, судя по силуэту, невысокий и худой. Винтовка его не лежала на подоконнике, а висела в помещении на каком-то гибком подвесе, на верёвке, что ли. Мозер вгляделся до рези в глазах и не поверил: оптического прицела на винтовке не было.

Он отбросил бинокль, схватил винтовку, поймал проём. Слабенькое полуторакратное стекло съело всё: в темноте глубины не осталось ни человека, ни подвеса, одна чернота.

Мозер выстрелил наугад, в эту черноту, откатился, сменил позицию и тут же снова схватил бинокль.

В проёме было пусто.

«Промазал, — он сплюнул с досадой бетонную пыль, скрипевшую на зубах. — В самого Призрака промазал».

И только отдышавшись, уже сообразил. «А впрочем… Наверное, это был всё-таки не Призрак. Не может же Призрак стрелять без оптического прицела? Не может. — Мозер потрогал посечённую крошкой щёку и покосился на дом. — Или может? На то он и Призрак».

***

— Таня! Танюша!

Ванька подскочил к лежащей на полу девушке, осторожно приподнял её голову, подтянул за плечо к себе. На груди у неё, справа, темнела аккуратная дырочка, маленькая, и вокруг этой дырочки по ватнику быстро расползалось тёмное пятно крови.

— Сюда! Скорее сюда, помогите! — закричал Ванька не своим голосом. — Таню ранили!

Он кричал «ранили», а у самого внутри всё похолодело. Ранили. Хоть бы так! Хоть бы только ранили!

Он видел такие дырочки на груди и знал, что бывает потом, и сейчас изо всех сил старался этого не помнить и не знать. Дышит она или нет, он понять не мог: лицо у Тани сделалось белое, глаза закрыты, и ни одна ресничка не дернется. И от самой этой неподвижности делалось страшно.

Кто-то оттеснил Ваньку.

— А ну пусти. Дай гляну!

Это оказался Коровин. Старшина упал на колени рядом, тут же склонился ухом к губам девушки, прижал пальцы к шее. Секунды, казалось, растянулись в час.

— Жива, — выдохнул старшина. — Жива, ребятушки! Дышит!

И сразу будто стало можно двигаться, дышать самим.

— Пакет! Перевязочный, живо!

Коровин рванул зубами обёртку, вложил тугой тампон прямо под ватник на рану и своей твердой, будто тоже кирпичной, как всё вокруг, рукой придавил Ванькину ладонь сверху.

— Держи. Прижимай, не отпускай. Вот так, вот так, милая… Носилки надо. Под берег её, в госпиталь, немедля.

И Коровин убежал за носилками.

Немцы к тому времени уже откатились. Внезапного удара у них не вышло: Ванькины сапёрные гостинцы сработали как надо, рванули на подходе и подняли дом раньше, чем атакующие добрались до мёртвой зоны.

Атаку отбили, вроде бы, и без большой беды. Так им казалось сначала. Но нет… Пулемётчик во фланговом гнезде и двое бойцов у проёмов были убиты наповал, каждый одной винтовочной пулей, прилетевшей невесть откуда. Похоже было на снайпера, но и непохоже тоже: снайпер бьёт в голову, а этих всех взяло в корпус, как берёт шальная пуля в общей трескотне. И еще Таня взяла на себя такую вот шальную пулю…

Никто в доме Потапова в тот час не заподозрил, что по ним этим утром работала целая снайперская группа.

— Ну что вы там телитесь?! — рявкнул от лестницы Прохоров. — Носилки, я сказал, быстро!

— Нету носилок, товарищ старший лейтенант! — развёл руками Коровин.

Самодельные носилки, две жерди с брезентом, всегда стояли при доме. Да за день до того на них унесли под берег очередного тяжелого, и назад они пока не вернулись.

— Плащ-палатку берите, — распорядился Прохоров. — Вдвоём, за углы…

— Не надо палатки. — Кузьма уже был рядом. — Так донесу.

Он присел, подвёл ручищи, одну под Танины колени, другую под лопатки, и поднял её с пола без натуги, как спящего ребёнка. Танина голова легла ему на плечо, рука свесилась, качнулась, и Ванька торопливо, неловко подхватил эту руку и уложил ей на живот.

— Семибородов, сопроводишь, — приказал Прохоров. — Поторопись… — И, когда Ванька уже подхватывал автомат, добавил тише, вслед: — Донесите, Иван.

— Есть!

Ванька закинул ППШ за спину и сунулся к Кузьме:

— Давай я хоть помогу маленечко. Придержу хоть.

— Спину лучше мне прикрывай, — буркнул Кузьма. — Без тебя справлюсь.

И они нырнули в ход сообщения, в глубокую траншею, что тянулась от дома к нашим позициям, по ней можно было попасть дальше, к береговому сортировочному госпиталю.

Кузьма шёл ровно и мощно, разворачивался, когда это было нужно, всем корпусом, оберегая свою ношу от стенок. А Ванька метался за ним, выглядывал то с одного плеча, то с другого вперёд, Тане в лицо, и, не находя в нём перемен, метался ещё пуще.

— Ну шо ты так медленно-то?! — не выдержал Морячок. — Давай шибче! Не можешь, что ли? Я ж говорил: давай помогу!

— Да заткнись ты, — беззлобно пробурчал Кузьма, не сбивая шага. — И так почти бегом иду. Быстрее нельзя: растрясу, нутро ей отобью. Осторожно надо, плавно, что по воде. Шибче… Совсем дурак, что ли?

Ванька осёкся и замолчал. Пошёл сзади, как велено, прикрывая, и только глядел поверх Кузьминого плеча на белое Танино лицо, на выбившуюся из-под косынки прядь, что вздрагивала в такт шагам.

Он вспомнил вдруг, как Таня третьего дня пришивала ему оторванную пуговицу и ворчала тихонько, что зашивать на живом человеке — плохая примета, и потому, мол, сними-ка ватник, Ваня, сядь и посиди минуту спокойно, ничего с твоей войной за минуту не сделается. Но Ванька лишь отмахнулся и ватник не снял… И вот оно как обернулось сегодня.

— Терпи, Танюша, — зашептал он, сам не слыша себя. — Слышишь? Терпи. Тут уже недалеко, тут рукой подать. Донесём.

Кузьма покосился на него через плечо и ничего не сказал. Только пошёл, кажется, ещё ровнее прежнего.

***

Пока в «Доме на костях» считали потери и эвакуировали раненую, группа Рейнгардта лежала на своих позициях не шевелясь: покинуть их оберст-лейтенант разрешил, только когда стемнело.

Отошли назад, в ближний тыл, и собрались под уцелевшим навесом у горелого сарая. С неба моросил, уже вперемешку с белесой крупой, мелкий холодный дождь.

- Итак, господа, — начал Рейнгардт разбор вылазки. — Доложите о своих успехах. Если они есть.

Вот это «если они есть» обдало Мозера колючим холодом сильнее дождя пополам со льдом. Сказано было ровно, но выходило из этих трёх слов, что господин оберст-лейтенант в успехи своих стрелков не слишком верит.

— У меня два, — доложил Кесслер. — Два убитых. Или два тяжёлых: в голову бить было запрещено, наверняка не скажу. Один точно пулемётчик. Второй с винтовкой стоял в проёме.

— Подтверждаю, — сказал Бруно Хаас, постукивая пальцем по биноклю на груди. — Оба легли и не поднялись.

— Ростовцев? Что вы молчите?

— Один, — сказал Ростовцев. — Убит… Это я видел точно… Он высунулся с автоматом, и я выстрелил.

— Почему вы так уверены, что он убит? Вы стреляли в голову?

— Нет. В шею. После такого тоже не выживают.

— Что ж. Неплохо, — сухо заметил Рейнгардт и повернулся: — Ну а вы, Мозер? Что скажете вы?

— Я тоже убил одного, господин оберст-лейтенант. Ну или ранил.

— И кого же? — Рейнгардт прищурился. — Какое при нём было оружие?

— Я… не успел разглядеть.

— Как это? В кого же вы тогда стреляли?

Вопрос он задал с удивлением, но Мозер уже понимал: удивление это разыграно. Рейнгардт знал ответ ещё до вопроса.

— Я увидел силуэт в проёме и выстрелил.

— Вы стреляли в санинструктора, Мозер, — сказал Рейнгардт. — Я это прекрасно видел.

— Ну да. Там была повязка с красным крестом, — проговорил Мозер так, будто только что вспомнил.

— Господа. — Рейнгардт обвёл взглядом всех: — Санинструкторы в счёт не идут. Уничтожать их, разумеется, надо. Но это не та боевая единица, за которой мы охотимся. Санинструктор — не Призрак, не снайпер, не командир, не наводчик и не пулемётчик. Стреляйте по ним, только когда нет цели важнее, и не тратьте ни минуты на их выслеживание. Незачем. Они сами приползут к вам под пули. Для этого достаточно снять кого-нибудь поважнее выстрелом в живот и дать ему покричать: на крик санитар идёт, как щука на блесну. — Он осуждающе глянул на Мозера. — Так что плохо, ефрейтор. Плохо. Ноль. Вы единственный, кто провёл эту охоту впустую.

Мозер стоял, глядя в темноту перед собой, и щека, посечённая утром бетонной крошкой, горела так, будто по ней ударили ещё раз.

— Ну а теперь главное, господа. Что скажете о Призраке? Кто-нибудь из вас его видел?

Все молчали. Молчание это было особого рода, и Мозер чувствовал его нутром: ловушка. Скажешь «не видел», а Рейнгардт, возможно, видел, и тогда ткнёт тебя носом: как же так, стрелок, он ведь был у вас перед глазами. Скажешь «видел», и Рейнгардт ткнёт носом по другому поводу: его там не было, вы приняли за Призрака собственный страх. Оба ответа вели под удар, и все трое выбрали молчание.

— Молчите. — Рейнгардт неторопливо обвёл их взглядом. — А молчать не надо, господа. Вы обязаны уметь отвечать за свои слова. Любые. Я жду ответа.

— Был там один… — решился, наконец, Мозер. — Стрелок. Но он работал без оптического прицела. Однако… я слышал, что иные русские бьют без всякой оптики на сотни метров. Вдруг это и был Призрак?

— Вот как. И как же он выглядел?

— Я не разглядел…

— Не разглядели. А то, что на винтовке нет оптического прицела, стало быть, разглядели?

— Там было темно, в глубине проёма…

— Но силуэт вы видели.

— Видел. Маленький такой, худой, как мне показалось.

— Наш Призрак не маленький и не худой.

Рейнгардт неспешно расстегнул планшет и вытащил сложенную газету, прикрыв её ладонью от мороси. Сам он укрыться от дождя не старался, не вздрагивал и не морщился, будто вовсе не чувствовал забиравшейся в самые кости стылости. В руке у него была та самая, русская «Комсомольская правда», что дал ему полковник Лангенау. Он развернул её на нужной полосе и постучал пальцем по снимку: русский снайпер с винтовкой стоял на фоне кирпичной стены и глядел куда-то мимо объектива, вдаль.

— Вот, господа, как выглядит Призрак. Лица вы не разберёте на дистанции, и не надо. А вот силуэт его вы обязаны запомнить. Только не для того, чтобы узнать его при встрече. — Рейнгардт сложил газету. — А для того, чтобы понимать: тот, кого вы успели разглядеть, Призраком не является. Настоящий Призрак не даст вам разглядеть не то что лицо. Он не даст вам разглядеть даже свой силуэт. Запомните это, господа. Плохо. Очень плохо вы сегодня отработали.

Он убрал газету и шагнул из-под навеса.

— Возвращаемся.

***

Обратно шли по немецким тылам, через бывшие жилые кварталы, и дождь к ночи разошёлся вовсю: холодный и косой, в нём всё гуще мелькала крупа первого снега. За день на лёжках они продрогли изнутри до костей, а теперь ещё и вымокли сверху, и зубы у Мозера выстукивали частую дробь.

Здесь, в тылу, среди развалин ещё ютились уцелевшие хибары, и из трубы одной из них тянуло дымом.

— Вот бы сейчас погреться… — пробормотал Мозер, ни к кому не обращаясь.

И, будто услышав его, из хибары на крыльцо вышел сгорбленный старик в накинутом на плечи тулупчике. Он оглядел мокрую колонну без всякого страха и заговорил по-русски, удивительно певуче:

— И что ж вы такие мёрзлые-то все, горемычные… Зашли бы, обогрелись. Чайку бы испили горяченького, на травах у меня, на смородинном листе. А взамен мне ничего и не надо. Курева разве попрошу. Папироску хоть одну. Али махорочки щепоть, коли есть. Заходите, заходите, печка у меня тёплая.

Из всей группы понимал его один Ростовцев.

— Что он говорит? — спросил Рейнгардт.

Ростовцев перевёл. Рейнгардт поглядел на старика, на дымящую трубу, на своих стрелков, мокрых и уставших от бессонной ночи.

— В дом, — скомандовал он. — Полчаса. Необходимо согреться: не хватало мне воспаления лёгких в группе.

И они по одному, пригибаясь под низкой притолокой, вошли в тепло, поближе к русской печке.





Глава 5


От большой беленой печи, сложенной почти под низкий потолок, к самому порогу веяло теплом живительным и согревающим. После суток на мокром камне, ледяном ветру и под дождём это казалось чем-то необычайным. Мокрые шинели сразу начали парить.

— Проходите, проходите, господа германцы, — суетился старик, прикрывая за последним дверь и задвигая засов, чтобы не пустить ветер. — Вот сюда, к столу давайте. Вы нынче гости почётные. Сейчас в печку подкину дровишек, сейчас всё будет.

— Спасибо, отец, — сказал Ростовцев по-русски.

Вышло сухо и немного резко, будто эти слова отрезали ножом. Но старик так и замер с поленом в руках.

— А ты, стало быть, сынок, по-нашему понимаешь?

— Я русский.

— Эво оно как! — Старик сощурился. — Русский! А я уж думаю, отчего говор такой чистый. А меня, сынок, Иваном звать. Иван Суслов. Сусловых, сынок, по России много. Род простой, крестьянский, зато широко по земле рассеянный: куда ни плюнь, всюду Сусловы найдутся.

— Не слыхал, — сказал Ростовцев.

— Ну и ладно, ну и бог с ним, — легко согласился старик и загремел утварью у печки. — Занимайте места-то, занимайте…

Группа рассаживалась по лавкам, составив рядом, у стены, мокрые и стылые карабины. Один Рейнгардт садиться не стал: отошёл к печке и грел руки о горячие кирпичи. Хаас пристроился на лавку с краю, поближе к выходу, как садился всегда и везде. Мозер устроился в угол, поудобнее, аккуратно пощупал и потер щеку, посечённую утром бетонной крошкой. Щека до сих пор так и горела.

Рейнгардт бегло, по привычке, оглядел домишко. Бедная обстановка в доме, самая обычная. Дощатый пол, прикрытый у порога истрепанной дерюжкой. Колченогий стол, две лавки да пара табуретов. Печка с лежанкой, ниже на печке чернели бока двух больших закопчённых чайников. На полке чугунок с деревянными ложками, керосиновая лампа с надтреснутым стеклом. На гвозде висел старенький тулупчик, из которого клочьями лезла шерсть. В углу, где полагалось висеть иконе, стоял комод, на котором лежала стопка старых газет. Он вернулся взглядом к столу.

Ростовцев же вспомнил стариковскую просьбу с крыльца, достал портсигар и выложил на стол три сигареты.

— Держи, отец. За постой.

— Вот спасибо, сынок, вот уважил старика. — Суслов бережно, двумя пальцами, собрал сигареты и спрятал в какую-то коробочку, как сокровище. — А то ведь живу тут один, как сыч, курева с лета не видал. Сейчас, сейчас чаёк соберём, всё честь по чести. Потерпите, господа германцы.

— Что он сказал? — спросил Рейнгардт.

Ростовцев перевел, а оберст-лейтенант внимательно посмотрел на старика. Тот между тем, будто нашел родственную душу, с кем можно поговорить, снова обратился к Дмитрию.

— А как же ты, сынок, к немцам-то подался? — спросил он, гремя кружками на полке. И тут же замахал рукой: — Да нет, нет, ты не подумай, я не в осуждение. Какое моё дело. Я вот сам им, вишь, прислуживаю. С крыльца вон кланяюсь, в дом зазываю. Чайком отогрею, а за то, глядишь, и табачок перепадёт. Уже перепал… Я же понимаю: господа-то теперь вы. А не советская власть…

— А как ты относишься к советской власти? — с недобрым любопытством спросил Ростовцев.

— А где она, советская власть-то? — Старик обернулся, и лицо у него сделалось горестное. — Ты по городу шёл, видал её здеся? То-то и оно. Пришла она, сынок, при царе. Царя согнала. А после, гляди-ка, и сама сгинула. Эх, милый ты мой. Я ведь на своём веку всякого перевидал. При царе жили как: урядник дерёт, барин дерёт, а порядок был. Потом власть народная пришла: бар согнали, урядника согнали, а драть с крестьянина меньше не стали. А простому человеку что при тех, что при этих одна наука: терпи. И я так скажу: чтоб народ не мучили, порядок в стране нужен. Крепкий порядок. А кто его в войну наведёт? Тот наведёт, кто победит. А побеждаете, гляжу, вы, господа немцы. Вам, выходит, и царствовать на моей земле.

Говорил он тихо, будто сам себе у печки сетовал, и была в его голосе застарелая усталость, потёртая, как дерюжка на половицах.

У Ростовцева свело скулы.

— Что ты несёшь, старик, — сказал он резче, чем хотел. — Царствовать. Мы пришли уничтожить коммунистов. Коммунисты — это зло, понимаешь? Мы это зло выжжем и вас освободим. А тебя, считай, уже освободили. — Он заговорил спокойнее, вышло даже покровительственно: — Вот что. Я запишу твои данные и подам коменданту: старик Суслов обогрел солдат, напоил горячим чаем, помогает. Тебя возьмут на заметку. Может, работу дадут. Не сейчас, так скоро: вот скинем красных в Волгу, и на этой земле понадобится учёт, понадобится порядок. Ты грамотный?

— Да куда мне, — отмахнулся старик. — Стар я уже, сынок, для любой работы. Отработал своё, вся моя работа нынче при печке.

— На что же ты живёшь?

— А на что бог послал. — Старик развёл руками, пальцы и ладони были в трещинах и морщинах. — Что бог послал, то и кушаю. Так что уж извиняйте, господа немцы, накормить не накормлю, да не из жадности. А чаёк, вот он, поспел уже.

Он снял с печки один из чайников, тот был железный, закопчённый до угольной черноты, и поставил на стол.

— О чём вы с ним всё говорите, Ростовцев? — спросил от печки Рейнгардт.

Он не понимал по-русски ни слова и всё это время следил за ними, как за игрой в карты: читал по лицам.

— Ни о чём особенном, господин оберст-лейтенант. Русский говорит, что этой стране нужен порядок. И что он рад, что, наконец, порядок будет от крепкой руки великой Германии.

Старик такого не говорил. Но Ростовцев переводил, как слышал, а слышал он русскую речь давно уже на свой лад.

— Что-то по его виду не скажешь, что он рад видеть нас в своём родном городе.

— Он просто переживает. За свой народ, за свою родину.

— А вы, Ростовцев? — Рейнгардт смотрел на него пристально, не мигая, и отсветы огня ходили по его серому лицу. — Вы тоже переживаете за свою родину?

— Моя родина — великая Германия, — ровно ответил Ростовцев. — А Россия… Россия вторая родина. И переживаю я лишь об одном: слишком долго мы освобождаем её от Советов.

— Слишком долго, — повторил Рейнгардт. — Что для вас «долго», ефрейтор? Вы только прибыли в Сталинград. У вас будет возможность лично ускорить этот процесс. Проявить себя. И я надеюсь, рука у вас не дрогнет, когда нужно будет убить русского.

— Сегодня же не дрогнула, — сказал Ростовцев.

Сказал твердо, а перед глазами встал сегодняшний убитый, с автоматом: как он высунулся из проёма, как осел после его точного выстрела в шею. После такого не выживают, он сам это сказал на разборе, и сказал правду.

— Хорошо, — кивнул Рейнгардт как ни в чём не бывало. — Потому что если дрогнет у вас, то не дрогнет у меня. Когда я буду стоять за вашей спиной. Помните об этом, Ростовцев.

— Я патриот, — с вызовом ответил Дмитрий. — И заградительный отряд мне не нужен.

Слово было советское, но смысл его понял бы любой солдат вермахта. Свои порядки поимки и наказаний имелись и у немцев: ещё с зимнего бегства из-под Москвы позади отходящих частей выставлялись специальные линии, и полевая жандармерия отлавливала бегущих и отставших для военно-полевых судов. Солдаты этих жандармов с их железными бляхами на цепи люто ненавидели и звали цепными псами.

Рейнгардт выслушал эту дерзость молча. Только уголок его рта дрогнул — похоже, он был вполне доволен ответом своего подчиненного.

Старик тем временем расставил эмалированные кружки с отбитой по краям эмалью. Мозер поглядел на сколы на ободках и брезгливо поморщился.

— Дмитрий, — вполголоса позвал он. — Спроси у него, они… точно чистые?

— Я не буду это спрашивать, — отрезал Ростовцев. — Брезгуешь, так не пей.

И первым взял кружку, показывая всем видом, что ничто русское ему не чуждо и никогда чуждо не было. Мозер вздохнул и взял тоже. После нынешнего разбора весь его обычный гонорок вышел, и хотелось одного: согреться и чтобы этот бесконечный день поскорее закончился.

Старик поднял чайник и разлил всем пятерым, до самых краёв. Чайник вернул на печку, рядом со вторым, точно таким же, и пошурудил кочергой в топке.

— Пусть покруче нагреется, пожарче. Я, грешный, люблю, чтоб кипяток был, — сказал он, улыбаясь беззубым ртом. — Ну, пробуйте, гости. Только дуйте, дуйте, не обожгите ни губы, ни руки. А ты, сынок, понюхай сперва, понюхай, как душисто пахнет. Это у меня травки разные, сам по балкам собирал, да смородинный лист добавил. Такого чаю ты, вот те крест, в жизни не пробовал и нигде больше не попробуешь.

От кружек и вправду поднимался густой и пряный пар, пахло сеном и какой-то горьковатой травой. Запах был смутно знаком, будто бы из самого детства. Печка разгорелась, по хибарке волнами плыло тепло, и после суток на ветру клонило в дрёму.

Ростовцев пригубил первым. Пить обжигающий чай он умел, как умеет всякий русский, и сделал глоток со вкусом, чувствуя, как горячее катится внутрь и расходится по промёрзшему телу.

— Ух, горячо! — Мозер сунулся было губами, обжёгся и замахал ладонью.

— Не люблю чай на травах, — проворчал Кесслер, чуть касаясь, грея о кружку руки и не решаясь отпить. — Но согреться надо. Никогда так не мёрз.

— Это ещё не началась русская зима, — усмехнулся Ростовцев. — Вы, господа, пока не знаете, что такое настоящий мороз.

Тепло делало своё дело. Веки у Ростовцева тяжелели, разговор доходил до него будто через вату. «Разморило, — подумал он. — Печка да бессонная ночь, вот и разморило». Он поставил локти на стол и опустил на руки голову, которая сделалась тяжелой и гулкой.

— Что-то я устал сегодня, — выговорил он. — Недосып этот постоянный. И погода мерзкая…

Старик у печки снял второй, уже разогревшийся чайник, плеснул себе в кружку на углу стола и шумно подул.

Ростовцев потянулся к своей: отхлебнуть ещё, согнать с глаз пелену. Он был единственным, кто выпил глоток, остальные еще старательно дули на свои кружки.

Сзади шагнули, и кто-то вдруг выбил кружку у него из пальцев. Она покатилась по столу и грохнулась на пол со звоном, расплёскивая чай по затёртым половичкам и доскам.

— Не трогать чай!

Это был голос Рейнгардта, и гаркнул он так, что вздрогнули все, а Мозер даже подпрыгнул на табурете. Их наставник, невозмутимый, никогда не повышавший голоса, сейчас буквально выкрикнул эти слова. Никто не ожидал от него крика.

— Кружки на не трогать! В них яд.

— Что?.. — в голос выдохнули за столом.

Ростовцев вскочил, и его тут же повело. Пол качнулся, ушёл из-под ног. Он схватился за стену, промахнулся, облокотился о грязный подоконник заколоченного оконца и повис на нём, хватая ртом воздух.

— Видите, что с Ростовцевым, — уже обычным своим голосом сказал Рейнгардт. — Этот русский старик хотел нас отравить.

— Не может быть, — пробормотал Дмитрий. Язык слушался плохо. — Он же… он же… Он против Советов… я с ним говорил.

— Вы слишком наивны, Ростовцев. И слишком доверяете своим соплеменникам. Они хитры, как лисы, и коварны, как гадюки. А вы… — Рейнгардт повернулся к нему, и голос его стал жёстким. — Вы теперь немец, Ростовцев. Вот и полюбуйтесь, что ваш соплеменник хотел с вами сотворить. И стойте, как солдат! Что вы виснете на подоконнике, как пьяный портовый грузчик!

«Вы теперь немец». Слова были правильные. Дмитрий сам повторял их себе много лет. Отчего же сейчас они прозвучали так, будто у него что-то отняли? «Чепуха, — оборвал он себя. — Это все усталость».

И Ростовцев через силу встал.

Оттолкнулся от подоконника, выпрямился во весь рост, хотя пол под ним так и ходил волнами, будто бурное море, а ноги стали ватные. Вскинул подбородок, взгляд прямой держал — он ведь казак. И посмотрел старику в глаза.

— Это яд? За что вы так с нами? — спросил он тихо. — Почему?

Старик поставил свою кружку. И распрямился тоже, куда только подевалась вся его согбенная угодливость. Перед ними стоял абсолютно другой человек, жесткий и будто тёмный, со спокойным и твёрдым взглядом. Такой взгляд не у всякого бывалого солдата увидишь.

— Мои предки врагов били по мере сил, — сказал Иван Суслов. — Кого в лес завели. Кого на тонкий ледок заманили глубокого озера… А я, вишь, стар стал. Я чайком… — Он поглядел Ростовцеву в глаза и докончил, раздельно и внятно: — Неужто ты думал, сынок, что я Россию-матушку на ваш табак променяю? Не бывать такому. Сгинете вы все на земле русской… Вспомнишь еще мои слова…

Всё сказанное этим глухим, тяжёлым тоном так и застряло у Ростовцева в груди, легло там твёрдым, гранёным, режущим осадком: не вытащить, не выдохнуть. Кого в лес завели. Кого на ледок заманили… Из детства, сквозь ядовитую муть, поднялось имя одного русского. Костромской мужик, что зимой заманил польский отряд в глухое болото и сгинул там вместе с ним. Отец водил Дмитрия на «Жизнь за царя» в эмигрантском театре, сидел рядом, то и дело поднимал руку к глазам и всё шептал: запоминай, это про нас, про русских. И мальчишкой Дмитрий сидел в том зале и смотрел, как борется старик — за русских, против пришлых. И сам был будто бы с ним. А нынче пришлым с оружием на этой земле стоял он сам.

«Триста лет их заводят в этот лес, — оглушённо подумал Ростовцев. — Всех, кто приходит с оружием. Сегодня в тёмную чащу пытались завести меня».

А старик всё смотрел на него долгим, осуждающим взглядом. И во взгляде была вся его жизнь, прошлая жизнь, потому что Иван прекрасно понимал, что осталось ему всего ничего, последние минуты. Или даже меньше.

— А ты, сынок? Как? — проговорил он, уловив на себе ответный взгляд Ростовцева.

— Что — как?

— Ты-то зачем с ними пришёл?

И, оставив вопрос висеть в воздухе, старик вдруг разом, по-молодому развернулся к печке и резко схватил с плиты второй чайник, кипящий, за дужку голой рукой.

Выстрел ударил раньше его замаха.

Бах!

В тесной хибарке выстрел из парабеллума прозвучал оглушительно, будто орудийный. Чайник грохнулся на плиту, плеснув кипятком по чугуну и наполнив помещение ядовитым паром.

— Не дышать! — воскликнул Рейнагрд.

Старик на секунду замер, а потом повалился кулём, ничком на земляной пол. Из дырочки во лбу, аккуратной, побежала вниз красная дорожка.

Рейнгардт опустил парабеллум и распахнул дверь, выпуская пар.

— Будьте внимательны, господа, — сказал он в невыносимой тишине. — Особенно когда дело касается русского гостеприимства. Вы только что едва не отдали свои жизни. Задаром и по-глупому.

— Спасибо, господин оберст-лейтенант, — сдавленно выговорил Мозер.

Следом высказал слова благодарности Кесслер, и даже обычно молчаливый Хаас, за целый день не выговоривший и двух десятков слов, глухо поблагодарил.

Один Ростовцев молчал. Он едва стоял, держась за подоконник, и всё смотрел на лежащего старика.

— Как вы узнали? — спросил он, наконец.

— Я не знал, — отозвался Рейнгардт, пряча пистолет. — Я подозревал.

— А когда вы поняли наверняка?

— Когда он налил себе из второго чайника.

— Я к тому времени уже выпил отвар.

— Да. — Рейнгардт выдержал его взгляд. — Вы выпили на одну секунду раньше, чем я понял. Эта секунда, Ростовцев, будет вам уроком. А вам всем, — он обвёл группу глазами, — уроком будет этот дом. Такого урока я бы вам дать не смог при всём желании. Запомните его.

— А если бы я успел выпить больше? Я же мог…

— Отставить истерику, Ростовцев, — отрезал Рейнгардт. — Вы живы. Остальное наука.

— Наука… Что за наука? Вы учите нас стрелять. Метко стрелять…

— Нет. Не только. — Рейнгардт застегнул кобуру и поглядел на него в упор. — Я учу вас не только стрелять. Я учу вас убивать любыми способами. И выживать любыми способами. Вы ещё будете мне благодарны. Все вы. Когда пройдёте мясорубку Сталинграда. Да, господа, именно так: здесь начинается настоящая мясорубка. Никакой скорой победы, которую обещает командование, не будет. Я это вижу. И пусть в штабах думают иначе. Я старый солдат. И, к моему же сожалению, я прав.

Он отвернулся от печки и кивнул на выход.

— Идёмте. Вы согрелись достаточно. Мозер, Кесслер, помогите товарищу. И в расположении его сразу к врачу: что он выпил и сколько ему надо, чтобы свалиться, не знает никто.

Лотар и Хайнц подхватили было шатающегося Ростовцева под руки, но тот дёрнулся и высвободился.

— Я сам. — Он мотнул головой в сторону лавки. — Возьмите мою винтовку. И ранец. А мне нужна палка. Опора нужна.

— До врача дотерпите, а пока прочистите желудок, — подал голос Хаас. — Два пальца в рот, и всё нутро…

— Ну уж нет. Это мерзко.

— Зато было бы легче, — пожал плечами фельдфебель.

Упрямый Ростовцев вышел во двор сам, держась сперва за косяк, потом за плетень, а дальше уже будто цепляясь за один воздух. Дождь сёк по лицу, крупы в нём теперь было ещё больше, и после печного духа на секунду стало легче. Двор был крошечный, захламлённый, у забора темнел полуразвалившийся сарай. Палку искать было больше негде, и Ростовцев побрёл туда, распахнул перекошенную дверь.

И отшатнулся.

— Ну и вонь! — Он зажал нос рукавом. — Старик тут падаль держал, что ли…

— Падаль? — Рейнгардт, уже выходивший со двора, обернулся. — Какая падаль?

— Не знаю… Смердит, будто тысяча крыс разом сдохло…

Договорить он не сумел: его согнуло пополам и вырвало прямо себе под ноги.

— Вот и хорошо, — одобрил сзади Хаас. — Легче будет.

А Рейнгардт уже шёл к сараю, на ходу доставая плоский фонарик. Луч нырнул в темноту, заплясал по гнилым доскам и колотым щитам, по хламу, каким зарастает, кажется, любой дровяник. В дальнем углу пол сарая проваливался: там чернела яма старого погреба, кое-как прикрытая фанерными щитами и трухой.

— Ростовцев, — голос наставника прозвучал очень тихо, — вас не насторожил запах? Какие крысы. Вы только что избежали верной смерти. А вот кое-кто, похоже, не избежал. Кесслер, Мозер! Отодвиньте-ка щиты.

Кесслер с Мозером, морщась, влезли в сарай и принялись раздвигать фанеру над провалом. Луч фонарика ушёл вниз, в погреб.

Сначала из темноты выступил сапог. Немецкий солдатский сапог, торчащий из-под присыпки земли и трухи. Потом серый рукав шинели с ефрейторской нашивкой. Потом ещё шинель и ещё.

Там были трупы, много трупов.

— О господи… — У Мозера тряслись губы. — Считайте, у всех нас сегодня второй день рождения.

— Полагаю, мы далеко не первые его гости, — негромко сказал Рейнгардт. Луч фонарика прошёл по шинелям и погас. — Похоже, он зазывал их так же, как нас. С крыльца и с поклоном, погреться. В похоронной команде сверят жетоны со списками пропавших и опознают тела. Тогда узнаем точно, сколько и кого этот кровожадный старик сгубил.

Назад шли молча. Дождь брызгал в лицо, выдувая из ноздрей трупный дух, и Ростовцев глотал этот мокрый ветер, как воду. Ноги держали уже твёрже. Физически он окреп, но на душе было всё хуже будто бы с каждым шагом, совсем погано…

«Этот старик просто фанатик», — сказал он себе.

Не подошло. Фанатики кричат с пеной у рта, а этот кланялся и неторопливо подкладывал дровишки.

«Большевик».

Нет, тоже не то… Старик большевиков, вроде, не любил и сказал это искренне.

«Сумасшедший».

Вот уж верно нет, сумасшедшие не держат на печке два одинаковых чайника и не помнят, кому из какого налито.

Другого слова Дмитрий искать не стал.

Днём он застрелил автоматчика и знал: то был солдат красных, солдат с оружием. А беззубый старик был никакой не солдат — и умер, не выпустив из руки раскаленную ручку кипящего чайника, до последнего боролся, пытаясь не отравить, так хоть обварить врага. «Ты-то зачем с ними пришёл?» Ответа на этот вопрос у Дмитрия Ростовцева не нашлось ни по-русски, ни по-немецки.

Он выпрямил спину и, как мог, прибавил шагу. Только вопрос старика так и сидел в его голове…

Ростовцев не мог и предположить, что только что встретился с легендарным человеком и борцом. Что чуть не стал одним из тридцати солдат и офицеров, уничтоженных за эти недели Иваном Сусловым.

Что едва-едва не окончил своё шествие по русским землям в доме того, кому после окончания войны присвоят звание героя Советского Союза посмертно.





Глава 6


Ветер взъерошивал серую Волгу и гнал вдоль берега колючую водяную пыль. Раненых к береговому сортировочному госпиталю под кручей несли в тот день много. Их укладывали в землянки, а тех, кто не особо тяжелый, да поживее, оставляли под открытым небом: в укрытиях на всех места не хватало. Немец активизировался, атаковал на всех направлениях, и раненые прибывали со всех сталинградских участков. Вечером по темноте всех, кто доживёт, должны были переправить на левый берег. Нюра работала с утра до ночи без передышки.

По тропе с кручи первым спустился Кузьма Бабаев. Всю дорогу он пронёс Таню, как спящего ребёнка, и здесь, на последних шагах, шёл всё так же плавно, только чуть покачиваясь. Следом, с автоматом за спиной, поспевал Ванька Семибородов, и только при виде Нюры он вдруг споткнулся на ровном месте.

— Нюра… — выдохнул он. — Нюрка! Ты?!

— Ну я, конечно, а кто ещё? — улыбнулась девушка. И тут же посерьёзнела: — Ты что, ранен?

— Да какой там… я заговорённый, забыла? — Он просиял было всем своим видом, даже вихры будто засветились, но тут же вспомнил, с чем пришёл, и бодрости поубавилось. — Нюр, тут дело срочное… ты уж прими нашу Татьяну. — Ванька кивнул на Кузьму. — Из дома нашего. Татьяна Германовна Краузе. Утром её достало, шальной пулей. Кузьма вот на руках аккуратно нёс, не растрясли, надеюсь…

— Тяжёлая? Давайте сюда! Быстро! — кивнула она на землянку.

Кузьма шагнул под навес приёмной землянки и уложил плавно раненую на топчан.

— Давно ранили? — Нюра уже проверяла пульс, оценивала повязку. Кровь она пока держала. Экстренно больше ничего делать не надо было. Только операция, но это на том берегу. Дыхание у раненой было частое, поверхностное.

— Да вот только что… Пока сюда дошли. Врача побыстрее нам, Нюр, — попросил Ванька, заглядывая ей в лицо. — Хирурга бы ей.

— Нет врача, — сказала Нюра. — Ночью убыл с тяжёлыми за Волгу, а обратно катер не пробился. Раньше темноты его не будет. Тут я за врача.

Ванька сглотнул, потоптался рядом и вдруг заговорил, глядя ей прямо в глаза:

— Нюр, ты её спаси. Сама, ты же можешь? Она наша, понимаешь? Раненых на себе выносила. Ребят перевязывает, обшивает, стирает, весь гарнизон на ней держится. И Сотников… Он не простит нам, если с ней…

Он запнулся. Посмотрел Нюре в лицо, всё понял по этому лицу и всё-таки договорил:

— Ты только спаси.

Нюра не подняла головы от раненой:

— Идите… Вам здесь нельзя находиться… Ну!

— Поможешь?

— Идите!..

Кузьма Бабаев молча взял товарища за плечо со словами:

— Пошли, Иван, тут теперь мы не помощники.

И повёл Семибородова прочь.

А Нюра на секунду замерла, разглядывая лицо соперницы. Значит, вот она какая. Имя это она помнила с того вечера, когда на операционном столе лежал лейтенант Потапов и, выплывая из наркозного дурмана, что-то бормотал про какую-то Таню. Потом про знаменитый дом и его снайпера ей рассказывали все, кого оттуда приносили, и про переводчицу при гарнизоне тоже успели рассказать, и не один раз. Она старалась не слушать, но имя возвращалось само.

«Об этом потом, — оборвала она себя. — Потом». И принялась за работу, стала срезать повязку.

Осмотр подтвердил худшее. Входное отверстие темнело справа, ниже ключицы, а выходного не было вовсе: пуля сидела внутри. Воздух через рану не подсасывало, кровавой пены не было. Нюра фонендоскопом послушала справа и слева. Кивнула сама себе: похоже, плевра осталась цела.

Только кровотечение не останавливалось. Из раны всё время сочилось, повязки промокали одна за другой, и губы у Татьяны из бледных становились восковыми. До темноты оставалось часов семь, и Нюра уже не сомневалась: с таким ранением ночной лодки эта девушка не дождётся. Нужно извлечь пулю и зашить.

На этом пункте оперировали разве что в исключительных случаях: условия не те, да и хирурги на вес золота. Здесь были заняты другим: останавливали кровь, кололи камфару, перевязывали и готовили тяжёлых к ночной переправе, а оперировали их уже за Волгой, в медсанбатах. Передовая хирургическая группа стояла и на этом берегу, у центральной переправы, но добраться туда днём было немыслимо — весь берег простреливался.

Снова выходило, что долгие часы надо ждать ночи.

По всем порядкам Нюре полагалось наложить давящую повязку, поддерживать сердце и ждать. Никто бы её не обвинил: она сделала бы всё, что в таком случае положено санинструктору. К ночи Татьяна умерла бы, а Нюра осталась бы ни при чём, и никакая ревность была бы тут ни при чём тоже.

Но знала она и другое: до этого она работала при хирургической группе полевого госпиталя и выстояла там подле хирургов не один десяток операций в качестве ассистента. Подавала инструмент, накладывала швы, и старый хирург приговаривал, что руки у неё правильные и что после войны ей прямая дорога дальше по медицинской линии, в институт.

Нюра проговорила:

— Лукич, готовь перевязочную под операцию. Всех оттуда наружу. Кипяти инструмент, бинты, простыни стерильные достань. И эфир неси.

Пожилой санитар Лукич поглядел на неё одну только секунду и всё понял.

— Аннушка, — сказал он тихо. — Ты понимаешь, что делаешь? Если ж не выйдет, отвечать тебе.

— Понимаю.

— И подпись в карточке твоя будет.

— Моя. Готовь стол. Наркоз на тебе, марлю слишком не заливай, дыхание собьётся — сразу говори. Поможешь? Под мою ответственность.

Лукич кивнул и, больше не сказав ни слова, пошёл разжигать примус.





***

Оперировать решили в перевязочной землянке, врытой в глинянную кручу на десяток шагов, с бревенчатым накатом над головой и столом, слаженным сапёрами из снарядных ящиков, застеленным теперь стерильной простынёй из неприкосновенного запаса. Перед тем как вскрыть склянку с эфиром, примус погасили, а «летучую мышь» Лукич вынес в сторону — с парами эфира шутить нельзя. Работать решили при смешанном свете, распахнув полог дверного проема.

На другой раскрытой стерильной простыне лежали только что прокипячённые инструменты: скальпель, два зажима, длинный корнцанг, иглодержатель и несколько хирургических игл. Рядом стояли маленькие баночки со стерильным шёлком и кетгутом. Нюра пробежала все принадлежности взглядом трижды. Всё на месте.

Руки она отмыла от коротких ноготков до локтей так тщательно, что кожу начало саднить, потом обработала спиртом и подняла перед собой, стараясь уже ни к чему не прикасаться. Кончики пальцев знакомо похолодели — так бывало всегда перед операционным столом, даже когда она всего лишь подавала инструменты хирургу.

Татьяна лежала в забытьи. Когда Нюра склонилась над ней, ресницы раненой дрогнули. Глаза открылись, несколько секунд блуждали, а потом, наконец, взгляд остановился на Нюрином лице.

— Потерпи, — сказала Нюра. — Сейчас ты уснёшь, а когда проснёшься, самое плохое будет позади. Дыши ровно и считай про себя, сколько сможешь.

Лукич уложил на лицо раненой марлевую маску в шесть слоёв и стал капать эфир по капле, следя за дыханием. Татьяна досчитала, судя по губам, до двадцати с чем-то, дыхание её выровнялось и отяжелело, и Нюра взялась за скальпель. Больше всего она боялась даже не разреза: вских разрезов она навидалась за свою работу. Она боялась действия эфира, той черты, за которой сон переходит в остановку дыхания, и не заметить эту черту было проще простого. На наркозе стоял обычный, хотя и бывалый санитар Лукич, и от его старых глаз теперь зависело всё.

Дальше руки сами повторяли движения, десятки раз виденные у операционного стола. Йод широким мазком вокруг, стерильная обкладка, короткий разрез над припухлостью. Из раскрытой гематомы вышли крупные тёмные сгустки.

— Тампон.

Лукич промокнул кровь. Нюра осторожно раздвинула края раны, убрала ещё один сгусток — и в глубине коротко толкнула алая струйка. Вот он, источник. Небольшая артериальная ветвь всё это время продолжала кровить.

— Зажим.

Нюра перехватила сосуд с одной стороны повреждения, затем нашла второй конец и взяла его ещё одним зажимом. Кровь перестала прибывать. Только после этого она перевязала оба конца кетгутом, затянула узлы и несколько секунд смотрела в рану, убеждаясь, что больше ничего не кровит, сухо.

Лукич работал рядом молча: промокал тампоном там, куда она показывала, и подавал инструмент.

На середине работы дыхание Татьяны под маской вдруг стало заметно реже.

— Аннушка, дыхание! — воскликнул Лукич.

Нюра сразу отложила зажим на стерильный лоток. Лукич уже снял маску, запрокинул Татьяне голову и обеими руками выдвинул нижнюю челюсть вперёд.

— Пульс?

Нюра нашла его на шее. Толчки были слабые, редкие, но шли. Несколько секунд показались бесконечными.

Потом Татьяна судорожно втянула воздух. Первый вдох вышел хриплым, второй — глубже, третий уже лёг почти в прежний ритм.

— Есть, — тихо сказал Лукич.

Маску он вернул не сразу. Подождал ещё несколько вдохов, убедился, что дыхание держится, и только тогда снова начал понемногу давать эфир — реже прежнего, не сводя глаз с лица раненой. На щеке у бывалого санитара подрагивала жилка.

Где-то наверху, за кручей, тяжело ударило, следом грохнуло ближе, с бревенчатого наката посыпалась земля, и Лукич, не вздрогнув, не промедлив, одним движением накрыл инструмент стерильной салфеткой, а Нюра прикрыла собой Таню.

Дальше оставалась пуля. Нюра нашла её у дальнего края вскрытой гематомы. Пальцем прощупывался твёрдый продолговатый бугорок.

— Длинный зажим.

Лукич подал. Нюра осторожно раздвинула ткани, нащупала металл концами зажима. В первый раз пуля выскользнула. Во второй тоже. С третьего Нюра взяла крепче и медленно вытянула её из раны.

В тишине землянки пуля звякнула о металлический лоток. Для Нюры Ласточкиной это звучало так, будто она победила смертоносный свинец.

Только теперь Анна разглядела её. Обычная винтовочная пуля. Оболочка не расплющилась, лишь у носика виднелась небольшая вмятина. Должно быть, всё-таки косо зацепила ребро и изменила направление. Иначе трудно было объяснить, почему она прошла почти вдоль грудной стенки и осталась внутри вместо того, чтобы пройти насквозь.

Нюра ещё раз осмотрела рану. На ребре под пальцем чувствовалась небольшая шероховатость, но свободных костных отломков не было. Плевра оставалась цела. Главное она уже сделала: так долго кровившая ветвь была перевязана, кровь больше не набиралась.

Теперь следовало всё закончить и не делать лишнего. Огнестрельную рану, образовавшуюся через пробитый ватник, наглухо закрывать нельзя. Нюра промыла её, ещё раз проверила перевязанный сосуд и оставила в нижнем краю тонкий резиновый дренаж. Сверху легли стерильная салфетка и плотная повязка через плечо и грудь. Окончательно разбираться с раной будет уже хирург за Волгой.

Только тогда Нюра разогнулась и почувствовала, как ломит спину. Гимнастёрка между лопаток промокла от пота, а за открытой дверью стоял уже ровный предвечерний свет. Сколько времени она оперировала, так и не поняла. Казалось, что целую вечность.

Руки у Нюры задрожали уже потом, когда она отошла к тазу и стала отмывать их от крови. За столом они не дрогнули ни разу.

— Ну вот, Аннушка, — сказал Лукич, накрывая инструменты. — Получилось. Тебе бы в доктора идти.

— Рано прогнозы делать, Лукич. Пульс лучше посчитай.

Пульс всё ещё частил, но больше не слабел. Татьяну перенесли в землянку для тяжёлых, укутали и положили к ногам и по бокам фляги с горячей водой, обёрнутые ветошью. После кровопотери её знобило, и Нюра велела почаще менять остывшие фляги на горячие. К сумеркам кожа перестала быть такой холодной, а на восковых губах появился слабый живой цвет.

***

Очнулась Татьяна, когда снаружи стихал обстрел и у воды начинала собираться ночная переправа. Она долго лежала, глядя в бревенчатый накат, казавшийся ей теперь более близким и темным, потом медленно повела глазами, нашла Нюру, сидевшую рядом на снарядном ящике, и спросила слабым, но ясным голосом:

— Вы кто?

— Санинструктор Ласточкина Анна. Это я тебя оперировала, так что лежи смирно и руку не поднимай. — Она помолчала и, сама не зная зачем, прибавила: — Я… одноклассница Алексея Сотникова.

В тёмных, ещё плывущих от эфира глазах раненой сразу появилось внимание.

— Ты знаешь Алёшу?

Сказала и осеклась. Официальное «Алексей Фёдорович», которым она защищалась при чужих, не успело встать на место: эфирный дурман и страшная слабость, близость едва отступившей тьмы сняли защиту, и наружу вышло то имя, которым она называла его про себя.

— Вот как, — проговорила Нюра, и щеки у нее покраснели. — Он для тебя, значит, уже Алёша.

Татьяна закрыла глаза. Долго молчала, собираясь с силами, потом спросила тихо:

— Ты его любишь?

— С восьмого класса, — прямо сказала Нюра. — А ты?

Татьяна не ответила. Только пальцы медленно собрали в складку край шинели. Потом она сказала, делая паузу почти после каждого слова:

— Я за ним… не хожу, ты не думай… и он мне… ничего не обещал.

— Мне тоже, — сказала Нюра.

Она думала, что скажет это иначе. Что будет сильнее здесь, в землянке, где пахло эфиром и спиртом. Но голос вышел совсем обычным, тонким.

Потом стало тихо. За дверью плескалась Волга, кто-то из раненых попросил пить, Лукич прошёл мимо с чайником.

— Мы целовались, — сказала Нюра спустя немного времени, глядя перед собой. — Последний раз здесь, у воды, перед его уходом. Я сама его поцеловала.

Татьяна, собрав силы, отвернула лицо к тёмной земляной стене.

— Ты знала, кто я? — спросила она не сразу. — Когда оперировала.

— Знала.

— И всё равно?..

Нюра поправила шинель, которой была накрыта Татьяна.

— Лежи спокойно.

Татьяна помолчала.

— Больно? — спросила Нюра уже совсем другим голосом.

— Нет.

— Врёшь.

Татьяна не ответила. Дыхание у неё сбилось, стало прерывистым. По виску медленно скатилась слеза. Она старалась не всхлипывать, чтобы не выглядеть слабой, особенно, ей не хотелось показывать эту слабость перед Анной.

Нюра пошарила в кармане халата, достала маленький свёрток из бинта и положила его на шинель, под руку.

— Возьми на удачу. Твоя пуля. У нас говорят: вынутая пуля второй раз того же не ищет. Глупость, конечно, но… всё равно носят.

Пальцы Татьяны накрыли свёрток.

Нюра посидела ещё немного, потом укрыла её второй шинелью и подоткнула край.

— Спи. Скоро придет баржа, отправлю тебя за Волгу, в медсанбат. Там осмотрят, дальше уже тамошний хирург займётся.

Татьяна молчала так долго, что Нюра решила, что она уснула. Потом из-под шинели донеслось едва слышно:

— А он… Алексей Фёдорович… Жив?

— Жив, — сказала Нюра мягче, чем собиралась. — Где-то на заводских районах. Раненые с северных участков рассказывали, что сам командующий ему задачу поставил. Так что спи. За него мы с тобой ещё успеем набраться страху.





***

Ночь опустилась темнющая и беззвёздная — самая подходящая для переправы. У воды заговорили вполголоса, заскрипели уключины, тарахтел мотор буксировочного катера. И речфлотовцы вместе с санитарами начали сносить раненых к барже.

Татьяну уложили на палубе в один ряд с другими тяжёлыми, на толстый слой соломы, прикрытой плащ-палатками. Нюра сама ещё раз проверила повязку, сосчитала пульс и подоткнула под бок шинель, защищая свою пациентку от сырости и холода.

Сопровождающему санитару она передала медицинскую карточку передового района. На обороте круглым ученическим почерком было записано всё, что требовалось знать врачу: время и место ранения, продолжающееся кровотечение, время операции, перевязка повреждённой артериальной ветви, извлечение пули, эфирный наркоз, оставленный в ране резиновый выпуск-дренаж. Ниже стояла подпись: «санинструктор А. Ласточкина».

За Волгой хирург должен был знать в деталях, что с Татьяной делали на переднем крае и чего ждать от раны. Нюра ничего скрывать не собиралась.

— Довезёте, — сказала она речнику, и это прозвучало как строгий приказ.

Над серединой реки, далеко, повисла и рассыпалась осветительная ракета, и вода под ней на минуту сделалась будто голой. Вся погрузка, не сговариваясь, замерла и переждала этот опасный свет, а потом задвигалась снова, так же молча и так же споро. Баржа тяжело отвалила от берега и пошла, растворяясь в темноте, и скоро от неё остался один приглушённый плеск, а потом не стало и плеска.

Нюра стояла у самой воды, там, где совсем недавно провожала Алексея, и смотрела вслед барже, пока та окончательно не растворилась в темноте.

Между Татьяной и Алексеем теперь лежала Волга. И Нюра неожиданно почувствовала облегчение — короткое, радостного и от того такое постыдное, что ей сразу захотелось отругать себя. Она даже мысленно это сделала, но… облегчение не исчезло.

Она ещё немного постояла у воды, потом запахнула ватник и пошла обратно вверх, к землянкам. Там ждали легкораненые: на сегодняшнюю переправу их не взяли, и до следующей ночи они оставались на её руках.

Друзья! Не забывайте ставить лайк книге, за скорейшее выздоровление Татьяны. СПАСИБО!





Глава 7


Танковую атаку отбили, наступило временное затишье, но нельзя было забывать про скрытую опасность: немецкий снайпер где-то все еще прятался и выжидал.

И я сказал Зубову, чтобы он довёл до всех, особенно до бронебойщиков: в проёмах не мелькать, головы не высовывать. Снайпер никуда не делся. Он ждал, и мы стали ждать тоже.

Себе для наблюдения я взял завал с перекрученными балками. Гришке достался обрушенный дальний цех, Алие — битая крыша административной конторы. Залегли в разных местах, в неприметных проломах, у каждого винтовка под боком. Пока только смотрели через оптику биноклей и перископа. Тщательно замаскировались, затемнив лица сажей, чтобы светлая кожа не маячила в проёмах, не давала ровного, контрастного пятна. Силуэт головы ломали иначе — отрезками ткани, нашитыми на самодельных капюшонах, да глубиной укрытия.

Дым от догорающих машин ветер таскал по полю боя из стороны в сторону. Обзор то открывался, то весь наглухо затягивался серой пеленой.

Час тянулся за часом. Глаз уставал держать один и тот же кусок развалин, начинал придумывать движение там, где его не было, и приходилось силой возвращать его к делу: наблюдать последовательно полосу за полосой, не цепляясь за одну точку. Снайпер, если он и вправду сидел где-то там, был очень терпелив. Чувствуется, что профессионал, а не просто марксман. В такой дуэли выигрывает только тот, у кого выдержка крепче.

Разутый танк без гусеницы стоял ближе всех, боком ко мне. На него я поначалу и не глядел: чего там высматривать, у мёртвой машины? Гришка видел его с другого края. И вот он подобрался ко мне сзади, тихо и аккуратно подполз. Не оборачиваясь, я приметил его по сопению.

— Ты почему позицию оставил? — бросил я через плечо.

— Кое-что заметил, Алексей, — радостно зашептал он. — Под танком, вон под тем, без гусениц. Шевеление.

Я присмотрелся в бинокль. Ничего.

— Отсюда не увидишь, — сказал Гришка. — С моей лёжки надо. Пошли покажу.

Я отполз назад, укрылся за стеной, ушёл с проёма и только тогда, выпрямившись, перешёл на Гришкину позицию. Пригляделся.

С полминуты под днищем машины ничего не менялось. В тени между катками стояла сплошная чернота. А потом у переднего катка эта чернота дрогнула. В первый миг я решил — это просто вездесущий дым, ветер загнал под машину клубы. Но нет. На второй раз я уже различил движение плеча: под танком точно прятался человек.

— Ну что, — выдохнул Гришка. — Видал?

— Угу…

— Вот он, наш снайпер! А?

Я помолчал. Что-то не складывалось. До танка было совсем близко. Только для лежки снайпера место отвратительное: сектор узкий, отхода нет, а после первого же выстрела вся машина станет мишенью. Первым делом на неё и посмотрят. Я сам Гришке про такой «гробик» вчера втолковывал.

Хотя иногда мимо очевидного и проходишь. Потому что не веришь. Ну не полезет же опытный снайпер в такую нору.

— Сидит там кто-то, зараза, — сказал я. — Только, скорее всего, это не снайпер. Быть может, танкист. Не успел со всеми отойти, замешкался или оглушило его, а теперь очухался и сидит, боится. Иди предупреди Зубова: буду выкуривать, будет громко.

Гришка сходил по поручению, и вскоре Зубов пришёл к нам сам.

— А ну дайте глянуть.

— Нет. — Я не пустил его к пролому. — Опасно. Хочешь смотреть — ложись вон в ту щель и не высовывайся.

Он лёг и стал наблюдать в бинокль. Я тем временем прицелился и выстрелил в ту черноту, где приметил шевеление. Грохнуло, пуля щёлкнула по металлу. Я даже уловил, как под днищем брызнуло искрой.

— Ушёл, — доложил Гришка. Он тоже смотрел в бинокль. — За дальнюю гусеницу.

— Вижу. Попугаем ещё, чтобы вольготно ему не было.

После выстрела я откатился, быстро сменил позицию: моя вспышка в проёме и вражескому глазу могла приглянуться. Танкист танкистом, но про снайпера забывать нельзя ни на миг. Под разутым танком места было всего ничего: не повернёшься слишком, только распластаться и переползать вдоль корпуса, от катка к катку. Я представил, каково сейчас тому, кто застрял в этой железной норе, под пулями, и на секунду ощутил торжество. Снова прицелился.

— Алексей, стреляй! — нетерпеливо зашептал Гришка. — Что ж ты попасть не можешь?

Я тихо хмыкнул.

— Я специально не попадаю. Живым он нам нужен.

— Живым? — удивился тот. — Зачем? Прикончить гниду, и дело с концом.

— Допросить надо, — сказал я. — Может, он про снайпера хоть что-то знает. Когда тот выходит, куда и откуда. И сколько их здесь вообще.

— Эх, — Гришка вздохнул. — А я думал, это охота.

— Охоты разные бывают, Григорий. — Я усмехнулся. — Это загонная. И дичь возьмём живёхонькой.

— Да как?

— Есть мысли.

Я повернулся к Зубову:

— Рупор бы. Предложим ему сдаться.

Рупор нашёлся, остался после убитого политрука, через него ночами он вещал немцам антифашистские лозунги. Пока Зубов за ним ходил, я выстрелил снова. Танкист, или кто там был, больше не шевелился, но я примерно знал, куда он забился, и положил пулю в броню выше позиции, где рикошет должен был уйти вбок, от тела. Риск его зацепить всё равно оставался. Пуля чиркнула по броне, и под танком снова мелькнуло движение. И снова мне надо было менять место.

Только на этот раз я отложил винтовку и взял рупор, что принёс Зубов. И крикнул по-немецки:

— Дойчен зольдатен! Дер нэхсте шусс тётет дих! Эргиб дих! (Немецкий солдат! Следующий выстрел тебя убьёт! Сдавайся!)

Мой голос гулко раскатился по мёртвому двору и заглох в развалинах. Из-под танка не ответили. Мы ждали. Минуту, другую, десятую. В цехе притихли: бойцы поняли, что затевается что-то помимо обычной пальбы, и осторожно приникли к своим проёмам.

Сбоку подобрался Егор, бронебойщик. Долго вглядывался в разутый танк.

— Это ж мой крестник, — прогудел он. — Мы его с Сенькой разували. Жильца, выходит, оставили. Может, я его с противотанкового шугану? Оно шибче выкурит.

— Можно попробовать, — задумался я. — Только тогда почти наверняка и его самого зацепишь. А он нам целый нужен.

Было тихо, словно танкист ждал темноты, чтобы уйти к своим. Но тут мы заметили движение — будто он услышал наш разговор с бронебойщиком, хотя, конечно, ничего расслышать не мог.

Из-под танка высунулась рука, а в ней зажат белый лоскут — платок или ещё что. И лоскут этот замотался из стороны в сторону, так отчаянно и быстро, что в глазах замельтешило.

— Нихт шиссен! — донеслось из-под днища. Голос надтреснутый. — Нихт шиссен! Их эргебе мих! (Не стреляйте! Я сдаюсь!)

— Сдаётся! — ахнул Гришка. — Струсил-таки.

— Не стрелять, — сказал я.

Зубов прошёлся по цеху, просипел эту команду каждому расчёту. За тем, как мы выкуриваем немца, наблюдали многие.

— Ваффе вег! Гюртель аб! Ауф ден боден! — крикнул я в рупор и махнул рукой, показывая. (Оружие прочь! Ремень долой! На землю!)

Произношения у меня, конечно, никакого не было, зато все нужные слова я запомнил накрепко. Уж кто захочет, тот обязательно поймёт.

Из-под днища на свет выпал тёмный пистолет, отлетел в сторону. Следом танкист, кряхтя и возясь в своей норе между днищем и землёй, стянул ремень с кобурой и швырнул длинной лентой-змеёй к пистолету. Потом выполз на брюхе, головы не поднимая. В одной руке так и держал белый лоскут, вторая раскрыта, на виду. Лицо закопчённое. Пополз молодой к нашему цеху — коряво, совсем не по-пехотному, неумело загребая локтями, и всё бормотал:

— Нихт шиссен… нихт шиссен… (Не стреляйте… не стреляйте…)

Видно, после второго рикошета здорово страшно ему сделалось. Решил, что до темноты под танком не доживёт. А до темноты было ещё, ой, как далеко. Вот он и выбрал плен. Сидеть в железной норе, слушая, как звенят по броне рикошеты и брызжет острыми ошметками над головой раскалённая оболочка пуль, и ждать, что следующая придёт ещё на ладонь ближе, — не каждый такое выдержит.

— Ай, да Сотников, — довольно просипел Зубов. — Выкурил-таки. Живого выкурил. Штаб спасибо скажет. Это ж сколько с него вытянуть можно: из какой части, сколько машин осталось, откуда на заводы вышли. Всё ценно.

А я смотрел на ползущего и радовался. Потому что понял то, чего остальные пока не заметили.

Мы тут не единственные зрители.

Где-то на этот белый лоскут сейчас смотрел в оптику снайпер. А может, и не один. И для того стрелка ползущий к русским танкист был уже не товарищ, а перебежчик.

А значит…

— Приготовиться, — скомандовал я своим. — Возможно, сейчас по нему будут стрелять. Смотрим вспышку. Григорий, на тебе левый сектор. Алия, ты вправо следи. Я по центру. Внимание, приготовиться к стрельбе.

— Так вот ты чего, — дошло до Зубова. — Решил снайпера выманить? Хитро.

— При хорошем раскладе — да, а тут уж как получится.

— Эх, жаль, если живым не возьмём, — Зубов поскрёб щетину.

Я недовольно дёрнул щекой, не отрываясь от оптики. В таком деле два горошка на ложку не бывает — или языка брать, или… Но немец полз, а выстрела всё не было.

— Что ж он медлит? — не выдержал Гришка. — Что не стреляет?

— Осторожничает, гад, — ответил я. — Не хочет себя выдавать. Знает, что мы сейчас за ним смотрим.

Я ждал, что немец разозлится на своего, не стерпит перебежчика. Но нет, тот стрелок считал так же, как и я: один язык-перебежчик не стоил раскрытой позиции. Я рассчитывал на злость, а противник оказался хладнокровным. И это не радовало…

— Эх. — Гришка почесал нос. — Может, заставить его антифашистские лозунги выкрикивать? Прямо перед цехом? Тогда, глядишь, немец не стерпит, выстрелит.

— Тогда его махом снимет пулемётчик, — улыбнулся я, оценив шутку. — Немецкий.

— А может, он ждёт, — не унимался тот, — когда танкист поближе подползёт? Чтобы под самым нашим носом его шлёпнуть. Показать, какой он умелый.

— Не знаю. Может быть.

Танкист тем временем приближался. Полз он медленно, с передышками, каждый метр давался ему тяжко, и всё оглядывался на разутый танк. Я направил ствол в его сторону, но целил не в него, а поверх, в серую муть развалин, откуда ежесекундно мог хлестнуть выстрел. Палец лежал на спуске.

«Ну же, стреляй, — думал я про того, чужого, неизвестного. — Покажись. Один твой выстрел, одна вспышка, и…»

Но снайпер, как назло, молчал. И тут ветер переменился, и всё пространство между цехом и танками заволокло дымом. Танкист замер, оглянулся снова на танк. На секунду мне показалось, что сейчас он передумает и поползёт назад. Но нет, дым вот-вот рассеется, назад ему не успеть. А вперёд — может.

И он вскочил и побежал. Видно, боялся, что свои же и пришьют.

Бежал пригнувшись, быстро, перескакивал через битый кирпич, едва не падая. Влетел в пролом — и тут же был повален на пол двумя нашими бойцами.

— А ну лежи, сука! — Федосеенко придавил его сапогом между лопаток.

Архипов тем временем тщательно его обшаривал и командовал, презрительно шевеля усами, хотя немец, я уверен, ничего не понимал:

— Руки вытяни, немчура! Да брось ты платок свой, ни к чему он уже. Всё, сдался.

— Сапоги с него сыми, — проговорил Федосеенко. — Они там ножи прячут, сволочи.

С немца стянули сапоги, обшарили всего. Обратно сапоги не отдали.

— Ха, мой размерчик! — воскликнул тут же Архипов, скинул свои дырявые кирзачи и швырнул их немцу. — Меняемся, фриц, ферштейн? Сувенир тебе от меня. Русская кирза, понюхай, чем пахнет. Ха!

Бойцы заржали. Архипов натянул немецкие сапоги из качественной кожи и притопнул.

— Вот это сапог. Мягкий, зараза, ног не чую. Умеют же гады обувку делать, этого у них не отнимешь.

Снова заржали.

— Отставить мародёрство! — просипел подошедший Зубов. — Что тут устроили?

— Так, товарищ лейтенант, — оправдывался Архипов, — нам воевать, а ему что, в спокойный тыл? Не отдам обратно.

— Ладно. — Командир махнул рукой. — Тащите его вниз. Поспрашиваю. Вот только переводчика у нас нет. — Он повернулся ко мне. — Слушай, Сотников, ты ж с ним как-то балакал. Смогёшь по-ихнему?

— Чуть-чуть знаю, — сказал я. — Общие фразы. Сильно не рассчитывай.

— Ну хоть что-то. Пошли.





***

Немца усадили посреди подвального помещения, где у Зубова был устроен командный пункт роты. Место укрытое, под толстенной цеховой плитой, глубоко под землёй. Всегда темно и холодно, зато надёжно: подвал уже выдержал не один обстрел, и пока что ни авиабомбы, ни танковые пушки до него не добрались.

Танкист понял, что убивать его не собираются, и приободрился, вскинул подбородок. Был он, как теперь стало ясно, не зеленый, лет тридцати пяти, с жёстким закопченным лицом. Одет в короткую чёрную танкистскую куртку и такие же брюки. С плеч второпях сорваны погоны, одна петлица с воротника тоже спорота: звание прятал. Поблескивает намечающаяся седина в стриженых висках. Держался немец даже немного горделиво, и этим сразу мне не понравился.

Обыскали его ещё наверху, а тут, при карбидной лампе, Архипов выложил на стол трофеи. Солдатская книжка в серой обложке. Пачка писем, перевязанных бечёвкой. Потёртая фотография: женщина, двое детей и аккуратный дом за спиной.

— Гляди, и детишки есть, — тихо сказал Архипов, вертя фотографию. — Как у людей.

Я взял зольдбух, солдатскую книжку. Немцы вели их дотошно, всё там было перечислено: приметы, часть, переводы по службе, отметки о ранениях и наградах. Шрифт я разбирал через пень-колоду, но по сменам частей и датам маршрут восстановил. Выходило: Польша, потом Франция, а с лета сорок первого — Восток. Значит, воевал с тридцать девятого, кадровый и обстрелянный наш немчик. Много душ положил.

Вписаны были две награды. Знак за участие в танковых атаках. Для меня это значило одно: не первый раз шёл он на наших под бронёй. И медаль за зимнюю кампанию на Востоке, тот самый «орден мороженого мяса», как звали её сами немцы. Значит, первую русскую зиму он пережил на Восточном фронте.

Название дивизии я помнил по сводкам. Украина, потом всё дальше на восток, а теперь Волга. По тем дорогам, которыми прошёл Вермахт, следом устанавливалась немецкая власть: комендатуры, полиция, карательные части. Оставались виселицы и ямы. Что творил лично этот фельдфебель там, я не знал. Но вот по какой земле прошла его часть, знал хорошо.

Я поднял глаза на его сытое, спокойное лицо. Он сидел прямо, будто сам факт плена ничего в его положении не менял. И ждал, что с ним станут говорить как с равным.

— Ну, спроси у него, — сказал Зубов. — Из какой части? Сколько машин у них в дивизии на ходу осталось? Где стоят? Когда снова полезут?

Я перевёл как умел, простыми и, наверное, где-то ломаными словами. Танкист выслушал, оглядел нас всех по очереди — Зубова, меня, конвойного Федосеенко у двери, — и усмехнулся, будто ему задали неприличный вопрос. Ответил коротко, брезгливо.

— Говорит, — перевёл я, — что назовёт имя, звание и номер. Остального, мол, по законам войны говорить не обязан. И ещё требует, чтобы обращались с ним гуманно и покормили.

— Ишь ты, жрачку он захотел! — Зубов хлопнул ладонью по столу. — Запрём в подвале, связанного, крысам на корм. Там и будешь условия свои ставить. Переведи, Алексей.

Я перевёл. Немец нахмурился, дёрнулся и заговорил быстро, зло.

— Говорит, — перевёл я, — что так и думал: русские варвары и убийцы. Что честно воевать не умеют. Кидаются на танки с бутылками зажигательной смеси. Это, мол, недостойно честного боя.

— Честного боя?! — Зубов привстал так резко, что стакан на столе звякнул и табурет под немцем дрогнул. — Ты мне про честный бой будешь рассказывать? А ничего, что боец, который сегодня утром с той бутылкой на твой танк пошёл, — Барников его фамилия, — под гусеницами твоих же дружков и остался? Двадцать три года парню. Вы мирных живьём в землю зарываете, жжёте деревни по приказу своего Гитлера. Вам грабёж узаконили: тащить у мирных всё, что глянется, убивать без счёта и без причины. А я тебе с бутылкой виноват? Переведи, Алексей. Всё до слова переведи.

Столько нужных слов я не знал, да и бесполезно. Вон он какой, сидит и ухмыляется.

— Без толку, товарищ лейтенант, — сказал я. — Он же не слушает. Такому хоть кол на голове теши.

— Да я бы его сам прямо тут шлёпнул, — процедил Зубов. — Но пускай в штабе тряхнут, вдруг чего полезного выпытают. — Он помолчал. — А пока связать и засунуть в самый тёмный угол. Найдётся такой, Федосеенко?

— Найдётся, товарищ лейтенант. Есть закуток, там даже дверь уцелела. Замка нет, так мы его куском станка припрём.

Немец сидел с гордо поднятой головой. Понял, что допрос кончился, и проговорил напоследок — медленно, чтобы я успел перевести:

— Германия выиграет эту войну. У вас нет ни порядка, ни дисциплины, ни техники. Когда всё кончится, вы ещё поймёте, что сопротивлялись зря. И что порядок, который мы принесём, — для вас же благо.

— Что он там? — насупился Зубов.

— Что мы проиграем войну, — коротко сказал я. — А порядок, который они принесут, это, мол, хорошо.

В подвале стало тихо. Слышно было, как капает где-то вода да шипит карбидная лампа. Зубов медленно поднялся из-за стола. Он воевал в этом городе не первую неделю, хоронил своих каждый день, и сейчас в его сиплом дыхании что-то надломилось.

— Значит, благо. — Он обошёл стол. — Значит, варвары мы.

Подошёл и с ходу ударил немца в самодовольную рожу. Тот опрокинулся с табурета, застонал.

— Товарищ лейтенант, — сказал я. — Пленных бить нельзя. Но я бы добавил, от всей души.

— Хватит с него… а то еще окочурится. — Зубов постоял над ним, тяжело дыша. — Знаю, что нельзя. Я, брат, приказам не всегда покорный, дурной с малолетства. — Он поправил шапку и переступил через свою злость. — Всё. Больше не трону гниду. А то и впрямь сравняюсь с этой мразью. Поднимите его.

Немца подняли. Ухмылки на лице уже не было. Лицо стало жёстким, в глазах появился страх.

— Подождите уводить, про снайпера спрошу, — сказал я.

— Давай, — кивнул Зубов.

Я спросил. Долго спрашивал так и эдак. Танкист только качал головой: не знаю, мол, ничего не знаю. И, скорее всего, не врал. Откуда ему знать? Танки в глухой обороне не стоят. Пришли в бой, отработали и покатили дальше — или сгорели, или откатились. А снайпер тут орудует давно, сам по себе, и с танкистами ему не по пути.

— Пустой номер, товарищ лейтенант, — сказал я. — Не знает он. Ну или врет.

Немец смотрел на меня снизу вверх, и в глазах у него я читал одно: он уже понял, что его не расстреляют. И оттого, видно, осмелел напоследок. Заговорил сам, с вызовом и с гонором.

— Говорит, — перевёл я Зубову, — что они, немцы, культурная нация. Что международной конвенцией определен порядок обращения с военнопленными…

— Ишь ты, культурная нация, — процедил Зубов. — Я видел рвы за окраинными балками, которые и могилами не назовёшь. Просто воронка или яма, доверху полна телами наших. Все гражданские, старики, бабы… и дети. Их даже землёй не потрудились закидать: расстреляли очередную партию, свалили в яму и пошли. За что? Кто-то чем-то не угодил, кто-то под руку попал, или просто под карательное настроение.

И тут у меня в голове сложился план.

— Ну что ж, — сказал я по-немецки, глядя ему в глаза. — Говоришь, пленных вы не трогаете? Хорошо. Давай проверим.

Немец насторожился, не понимая, к чему я клоню.

— Наденешь нашу форму, красноармейскую. Ватник, шапку. И поползёшь вон туда, к своим позициям. Сдаваться. Посмотрим, как тебя примут.

— Что? — он так и вылупился на меня.

Мои слова для него звучали дико.

Я повторил, медленно. Он, наконец, понял и оживился, задышал часто.

— Вы меня отпустите? Даёте слово? И дадите белый флаг?

— Белого флага не дадим, — сказал я. — Доползёшь до своих позиций. Стрелять по тебе не будем. Крикнешь им, когда подойдёшь близко, что это ты, свой. А мы посмотрим, что они с тобой станут делать.

Немец явно обрадовался. Он думал, что перед ним недалёкий русский, который сам, по глупости, его отпускает. Доползти до сгоревших танков, а там уж рукой подать до своих. А уж свои примут и помогут. Так он, наверное, и прикидывал.

— Я согласен, — сказал он и даже подобрался.

— Что он там? — спросил Зубов.

Я отвёл командира в сторонку и вполголоса изложил.

— Так мы снайпера и выманим, — сказал я. — На бойца в ватнике и шапке, что ползёт к немецким позициям неизвестно зачем, он клюнет наверняка. Примет за разведчика или за диверсанта, а хоть и за сумасшедшего. Но такое ни один снайпер не пропустит. Палец сам спуск потянет.

— Хитро придумал. — Зубов даже повеселел.

И приятно ему было вдвойне: ненависть к этому танкисту в душе кипела такая, что он готов был прикончить его тут же, у стены, и не возиться. А так — и в дело человек пойдёт, и, глядишь, своя же пуля его настигнет.

— Живцом, значит, его пустим, — уточнил лейтенант вполголоса. — А он и не знает, что тут снайпер немецкий сидит. — Он помолчал. — А если тот не выстрелит? Немец же уйдёт. Сбежит.

— Будем надеяться, что выстрелит.

— А если нет? Снимешь его?

— Я ему слово дал, что мы стрелять не будем…

— Ну так, — Зубов поскрёб щетину, — если немец до танков доползёт и снайпер его не тронет, я его сам сниму. Я же дурной, говорил тебе. — Он прикинул, вспоминая в уме расстояние, и махнул рукой. — Хотя куда там, не достану. Далеко уже будет. Может, сам грохнешь тогда? Ты пойми, Сотников, любое слово, данное фашисту — не в счёт. Не грех его нарушить. Они, вон, договор с нами подписали о ненападении. И что? На весь мир договор нарушили в одну ночь — и ничего, не поперхнулись. А тут какому-то убийце словцо не сдержим. Переживем. Ну так что?

— Чуйка моя говорит: выстрелит тот снайпер по немцу, не утерпит.

Дальше уже ребята взялись за дело. Нарядили пленного в дырявый красноармейский ватник, нахлобучили замызганную шапку. В нашем обмундировании, закопчённый и небритый, он и вправду стал похож на красноармейца-окопника. Немец затянул завязки шапки, и было видно, как он доволен: полдела, считал, уже сделано.

Вывели его наверх, к пролому, показали направление. И немец пополз.





***

Мы с группой заняли позиции.

— Смотрим, откуда будет выстрел, — командовал я. — Гришка, Алия, каждый свой сектор. Появится вспышка — бейте чуть поверх неё, сразу. И сами не высовывайтесь. Терпение не теряйте.

Вечерело. Солнце садилось, тени от разбитых стен вытянулись меж цехов. Танкист медленно полз к немецким позициям, и со стороны это и вправду выглядело так, будто крадётся наш разведчик или сапёр.

«Давай, давай. Шустрее ползи. Сейчас совсем стемнеет», — шипел я про себя, глядя в оптику.

Постоянно смотреть за ним было нельзя: это потеря своего сектора. Я оторвал взгляд от ползущего и вернул его на закреплённый за мной участок развалин. Двор мы сразу поделили натрое: мне центр, Гришке левый край, Алие правый.

Немец уже почти дополз до первого сгоревшего танка. Ещё немного — и он под него юркнет, а там, по темноте, до своих рукой подать.

— Чёрт, — просипел рядом Зубов, вжавшись в перископ. — Не клюёт снайпер. Уйдёт ведь. Уйдёт, гад!

Танкист подобрался под самое днище танка, миновал его. Замер, оглянулся на наш цех. И пополз дальше, откуда до слепой зоны оставался один бросок.

— Стреляй, Сотников, — выдохнул Зубов. — Уйдёт. Прошу, стреляй!

А я держал палец на спуске и не стрелял. Ждал. Ждал и тот, другой, в развалинах.

«Ну, — думал я, глядя в серую дымку за немецкими позициями. — Ну же. Твой выход».

Немец, уже заметно осмелев, приподнялся для последнего рывка.

— Все! — выдохнул Зубов. — Уйдет сука! Стреляй!

Бах! — прогремел выстрел.





